В амбаре у Сережка в груде всякого хлама, невольно копящегося у всякого прожиточного человека, отыскали связку ремней. У скупа не у тупа – есть где взять. Вроде бы и лишнее, притащенное с деревенской свалки, из заброшенных колхозных мастерских, иль поднятое вовсе на дороге, – всё находит своё место у соседа. Да и что сказать: запас спину не тянет, еды не просит, авось когда-нибудь сгодится. Особенно если износу вещи нет, не гниёт и не трухнет: потёр, поскоблил, сварил, припаял – снова служит. Угодили под руку ремни от тракторов и газонов, легковушек всяких фасонов от "Волги" до "Запорожца", – но только не от "Нивы". Взяли подходящий по рисунку привод, примерили, отсекли лишнее, стянули скобой, натянули на шкиво. Жидковато на погляд и страшновато – а вдруг лопнет? Я поставил батарею, включил зажигание, нисколько не веря в успех нашего замысла. А мотор чихнул раз-другой, вздрогнул… и вдруг завёлся. Ну не смех ли, братцы мои: весь белый день проверялись моё терпение, нрав и норов, а тут, когда времени светлого осталось с воробьиный носок, – машина вдруг оживела, взревела натужно, заплямкала железными суставцами, прогоняя по сосудам бензиновый жар.
"Ура-а-а!" – невольно вскричал я.
…Что сказать: Бог попускает, да Авоська понуждает: мол, не гнушайся, принимай мою веру. Тут наш Авоська бесу, зудящему за левым плечом, как бы в невольных прислужниках, натуру вашу проявляет: дескать, какого ты пороху, да чьего замесу.
Эх, кабы слушался я Господа, да брал в помощники житейский резон, да был здравомыслен и рассудителен, то не поступал бы, грешный, так опрометчиво; натопил бы русскую печь да и завалился на горячую лежанку, уповая на Божий промысел. А тут зудёж и нетерпёж, словно бы кто подбивает в пяты. И дом весь от дальних углов до зашторенных наглухо окон, разом заугрюмел, посуровел, замкнулся, приотодвинулся от нас, уже не принимая за своих хозяев…
"Быстро, быстро… Едем!" – заполошно вскричал я, врываясь в избу. И сразу все встрепенулись, сбрасывая оцепенение, заторопились на улицу, полезли в машину, и первой, конечно же, заскочила собака, уселась на моё место, через лобовое окно сосредоточенно оценивая обстановку. А на воле хозяиновала поносуха, снежные змеи гнались по целине, свивались в кольца, вставали на хвост, что-то своё выглядывая в снежной карусели, чтобы тут же умереть и снова очервиться в гнезде. Ближняя опушка, что за нашим огородом, уже попритухла, едва прояснивала сквозь лёгкую поземку.
Все забились в "Ниву", последней влезла в машину жена, уставя на колени плетуху с нравным котярой, который тут же принялся истерично ныть; сын потянулся шаловливыми ручонками к котишке, жалея его и стараясь сдернуть с корзинки укрывище, но тут же получил от матери по рукам; тонко заплакала дочь, и лишь бабушка сидела на заднем сиденье с каменным заострившимся лицом, сжавшись в углу, чтобы никому не мешать, и сурово молчала, не желала обнаруживать своих чувств; старенькая, конечно же, переживала пуще нас, ей страшно было пускаться в дальнюю дорогу, но характер северной крестьянки-поморки, пережившей на своём веку столько лиха, не позволял ей выпячивать старческую немощь и испуг.
– Поехали!.. Чего ждём? – скомандовала жена и перекрестилась.
Я осенился крестом, чуть внятно прошептал:
"Мати Пресвятая Богородица, помоги и помилуй… Ну, с Богом! – осмотрелся ещё раз, недоумевая, как вместилась семья вместе с пожитками, и никто никому ноги не отдавил. Тронул "Ниву", она нерешительно поползла, хрустя резиной по снежной перенове.
Сзади шёл с лопатой, загребая мохнатыми валенками, Сережок, сбив кроличью шапёнку к затылку, из кармана фуфайки торчала початая бутылка с самогонкой, заткнутая бумажной скруткой. (У меня нашлась из запасов, домашней выгонки.)
Старик решил проводить нас лесной дорогой до озера, а уж там, как Бог даст.
"Авось, не пропадём, – подумал я, – Где Авось, там и Небось. Не трусь, мужичок, – подбодрил я сам себя. – Нам бы только до московского кольца дотянуть до ночи, а там лампы вывешены… И-эх! Где наша не пропадала, – и с этими мыслями, как головой в омут.
У святого родника старик помахал нам рукою, прокричал:
– Вовка, всё лабуда!.. Всё хорошо!
Откуда нам было знать, что этой зимою Сережка не станет.
аснеженные елушники тесно обступили нас; отступать было некуда. Не разъехаться на лесной дороге, не разминуться; только вперёд к златокипящей столице, где шерстят улицы безумные ветры, выдувая из груди всякий добрый душевный порыв. В Москве есть где спрятаться заугольнику-бесу и чёрному человеку с ножиком за голенищем, и подставить ножку заплутавшему прохожему.
Но меня-то, милые мои, кто толкает в эту неволю? Ведь добровольно же сую голову в петлю. Так отчего бы не отсидеться в деревенской крепости в лесном куту, где на всех дорогах выставлены сторожевые снежные засеки?
И вот когда Сережок-то пропал, стёрся в зыбкой сиреневой пелене сутёмок, я колебнулся на миг, снова оценивающе, придирчиво оглядел табор, не выказывая сомнений. В железной коробейке, будто боровые грибы-толстокорёныши, словно ласточкины птенцы-слётыши в тесном гнезде, плотно обжилась моя семейка, ещё не успевшая задремать. Кроме незримой Богородицы Девы Марии сидели, с немеркнущей надеждою на меня, бабушка Мария, жена Евдокия (Дуня, Дуся, Дусь, Дух – имя от Духа Святого), сын Алексей (человек Божий), дочь Мария, ну и я, Владимир, с именем многоговорящим, в котором немеркнуще живёт память не только о великом князе Киевском, но и о самых древних языческих временах, когда русскими богами были Вол и Небесная Корова – владетели мира. Какие всё имена-то! Уж не запнешься, проговаривая, пробуя на язык, не войдёшь в сомнение, наш ли то человек за личиною кроется, той ли коруною покрыт от рождения, верной ли памяткой обвеличан родными, чтобы не заблудиться в жизненном пути. И я, смешной человеченко, самонадеянно нагрузил всех на горбину, а ноги-то неверные, жидкие, того и гляди, как бы не обрушиться с тяжко-лёгкой ношею да носом в грязь…
Это я сейчас, через годы, так пространно рассуждаю, вспоминая науку, которая, наверное, так и не пошла впрок, а сгодилась лишь для литературных упражнений. Хотя, как сказать; хороший ёрш для чистки и смазки да с чистым маслицем не оставляет видимых следов, но наводит того охранительного блеска, на котором даже слабое враждебное дыхание оследится и даст остерега. Господи, как сложно и выспренно выпрядывается словесная нить, с узелками и обрывами, когда наивная простота требуется, чтобы передать чувственные впечатления не только и не столько о полузабытой поездке, сколько о русской натуре, которую не исследовать, не понять во всей глубине, как бы ни рыли в ней глубоченные шурфы до самой материнской породы.
…Поносуха иль позёмка тянет по-над землею, выглаживает, выскабливает целину до крупичатой корки, похожей на рыбью кожу, сдирает снежину и перетаскивает её в ложбины и распадки, укладывает в плотные забои, а проезжую дорогу вымащивает рёбрами и крутыми гребнями, как стиральную доску, ныне уже почти забытую в народе, и только в русской деревенской семье висит бабья помощница где-нибудь в кладовой иль в чулане, иль в коридоре, иль на повети, иль сенцах бани, где прежде хозяйка вела стирку, – как память о родителях. И вот по этим поперечным гривкам нас потряхивало, то зарывало носом, как лодку на сувойной морской волне, то затягивало машину в снежные вязкие отроги, откуда приходилось выдираться, сцепив зубы.