И вот пока до тракта добирались, совсем стемнилось. Машинка моя, боевая походная подруга ещё советской выделки, усердно тянула, работала, как часы. Можно было бы и наддать, чтобы нагнать потраченное в лесу время, и даже затянуть песняку в лад мотору, и жена бы, конечно, поддержала, но забытая правителями русская дорога, идущая через поля, в январские оттайки превратилась в ледяное корыто и постоянно уросила, так и норовила сбросить "Ниву" под откос. Пришлось внутренне сжаться и смирить норов… Впереди ждали триста вёрст и каждый километр строил для нас ловушку иль засаду.
Дети скоро уснули, сзади моего кресла храпела собака, пристанывая во сне, кот, выпущенный из лукошка, долго мотался по сиденьям, мучимый неволею, и, наконец, устроился на моей шее и, как бы я ни стряхивал его, противно ныл и отчаянно цеплялся за воротник.
Бабушка сидела, вжавшись в угол, с каменным настороженным лицом и вряд ли чего видела перед собою. А может она спала с открытыми глазами? Жена казалась спокойной, и только вспрядывала нервно, когда машину закидывало на обочину. Снег тут пошёл стеною, напахивал на лобовое стекло пуховое одеяльце, и щётки едва продирали узкие траншеи, будто выдёргивали из старинного волокового избяного окна волочильную доску, – но погода тут же задвигала её. Но мне и этого просвета хватало, чтобы чувствовать себя спокойным.
"Всё хорошо, – успокаивал я себя, – всё лабуда, Вовка, – как любит приговаривать Сережок, друг мой сердешный; пусть дорога и окажется моркотней, длиннее обычного, но "дворники" усердно скоблят, вгоняя в дрёму, фары светят, печка греет, мотор урчит, не надрываясь, на ровных тонах… Так чего ещё надо путевому человеку?"
– Отстань ты от кота, – советует жена, а в голосе лёгкая насмешка. – И чего к нему привязался? Сидит, себе, и сидит… Ты лучше за дорогой смотри. Не кирпич везёшь…
– А если брызнет? Задохнёмся ведь…
– Ну и брызнет… Подумаешь. Никто ещё от этого не умирал… Вместо одеколона.
– Вот и нюхай сама? Кыш, нечистый! Вцепился… И без тебя голова кругом. Сейчас затряхну и выброшу на улку. – Я нашарил котовий загривок, отодрал противно шипящую животинку от воротника, кинул жене на колени. – Вот ты и нянчись…
Вот так, без сердца, ершились, чтобы не думать о дурном. Сломя голову, кинулись из деревни; авось, обойдётся и вроде бы никакой беды не маячит на горизонте, куда утекает гладкая, как зеркальце, заколелая дорога.
Заходящее багровое солнце внезапно пробилось сквозь снежную наволочь, брызнуло слепяще в глаза, и ледяная, корытом, колея, казалось, загорелась огнём, превратилась в кипящую лаву, льющуюся из небесного пожара. Я невольно зажмурился, на миг теряя дорогу, и мысленно взмолился:" Мати Пресвятая Богородица, прости меня грешного!"
Жена, будто расслышала мою беззвучную молитовку и осенилась крестом. "Ага, ещё не припекло, а уже державы ищем. Без Бога ни до порога, а с Богом и за океан-море".
Незаметно, особо не тужа и не терзаясь, подтрунивая друг над другом, на скорости в тридцать километров достигли мы границ Московской области. Тут-то, возле будки " ДПС", и остановил инспектор "Гаи", дюжий малый, тугие щёки до багровости нащёлканы морозом, крохотные глазки суровые, немилостивые, русые бровки нависшими козырьками – вобщем, сущая гроза. Но по припухлым губам, по незатвердевшему ещё лицу было видно, что парень молодой, необмятый жизнью, наверное, только что из армии, вот и поверстался на новую службу из-за куска хлеба.
Откозыряв, сухим, бесстрастным голосом попросил документы, и по ледяному отстранённому тону, когда сердце запрятано в надёжный кошель и в него не проникнуть с жалостью, я сразу понял, что это цепной дорожный пёс и впросте он нас не отпустит. Его не прикупить, не улестить, не умолить, не залучить в сети дружелюбия: он – сам закон и этим сказано всё. В провинции подобные службисты с фельдфебельской начинкою случаются частенько, и я со своим другом Авосем порою попадал в их уловистые сети. Я смотрел на "гаишника" мягко, безо всякой дерзости, может и заискивающе – со стороны мне не видать, – и думал с тайной надеждою: "авось пронесёт". Но именно в самых скверных обстоятельствах мой друг Авось вильнул в сторону и стал намыливать на мою шею петельку.
– Где талон техосмотра? – спросил младший сержант, засунув голову в окно и медленно оценивая взглядом содержимое машины.
Он, конечно, видел бабку с коричневым от старости лицом, в тёмном одеянии, и ребёнка в одеяле, и спящего мальчика, и молодую женщину, и груз до потолка – но всё увиденное, как мне показалось, не оследилось в голове и не задело сердца. Ведь это были люди для него чужие, из непрерывного человеческого потока, которых невозможно запомнить, а тем более прильнуть чувствами, убегающие из зимней деревни в столицу, где тепло и сыто; а если всех жалеть, тратиться хоть каплей участия, то скоро невольно раскиснешь душою и станешь, наверное, вовсе не годящим для дорожной службы. Сладкое скоро разлижут, но ведь и горькое-то расплюют. Где та золотая середина, чтобы и циркуляр соблюсти и совесть не потратить.
– Какой талон?.. Мы из деревни едем в Москву… – плачущим голосом протянул я, с тоскою оглядываясь на заднее сиденье, где обложенная скарбом сжалась в уголку старая бабеня, и мирно посапывали дети.
Тучи сгустились над их головою, а они и не ведали, что гроза скоро грянет, и молоньи заполыхают.
– Ничего не знаю… Пройдёмте составлять протокол.
В будке было жарко и сержант, не торопясь, освободился от овчины, расправил гребешком влажную прядку волос, деловито разложил на столе бумаги и, широко раздвинув локти, принялся изучать мой паспорт, лениво листая его и зачем-то вглядываясь в фотографию и снова переводя взгляд на меня, сличая черты, будто я был иностранный шпион, тот самый лазутчик, которого ищут все "комитетские" ищейки. А светлое время убегало, дорога под окнами странно поблёкла и в какие-то минуты потерялась из вида, словно её стерли резинкою с белого ватмана.
– У меня маленькие дети, впереди ночь, а сколько ещё ехать до Москвы… Что я преступник какой? Вернусь в столицу и сразу осмотр оформлю.
– Раньше надо было думать. Вы нарушили порядок, и я вынужден задержать машину и загнать на стоянку.
– А как нам ехать?
– Да как хотите, – отрезал постовой.
– Вы что, смеётесь? – выкрикнул я, ещё не веря, что подобное может случиться. Может, постовой шутит, приняв стопку и закусив шашлыком. Вон и пухлые губы лоснятся от жира.
– Зачем мне смеяться? Я на службе, а не в цирке. – Сержант даже не оторвал головы от бумаг.
– Ну, у вас и шуточки! Человек в беде, так помогите, войдите в положение. С кем не бывает? – голос мой осёкся и дрогнул, воздух перехватило в горле, и я с ужасом подумал, что гаишник может сделать со мною что угодно.
Он прав, он действует по служебному параграфу, а я, легкомысленный человеченко, годящийся ему в отцы, будто мышь в когтях у кота, беспомощен перед законом, придуманным бездушными, самовлюблёнными и часто бестолковыми людьми, подменившими ум хитростью, а совесть – лживостью натуры; живущими в зазеркалье, куда нет доступа простому смертному. Их не волнует судьба отдельного маленького человека, они видят под собою лишь человеческий муравейник, бестолково расползшийся по земле-матери в поисках хлеба насущного, которым надо управить; но когда в государстве становится спокойно и людям удаётся наладить жизнь по своим заповеданным обычаям, надо обязательно выказать власть, сунуть в живое страдательное нутро палку и безжалостно разворошить, чтобы люди в ужасе кинулись врассыпную, сшибая и топча друг друга. И опомниваются наши законники-очковтиратели, когда судьба неожиданно выхватывает из кресла и сбрасывает обратно в этот мучительно стонущий, растерянный "человейник", откуда они, давя других и предавая, как гусеницы-шагаленки, всползли наверх. Им бы надо создавать Закон Правды (совести), а они сколачивают десятилетиями бесконечную "лествицу" законов, ведущую из никуда в ничто, чтобы через какое-то время с лёгкостью перечеркнуть их и заняться сочинением новых...