Он и меня-то, в конце концов, убедил, что он неистребимый, думала — и износу ему не будет... Последнее время, часто прочтет в газетах или по радио услышит... как это говорил-то? Про “наших планов громадье” или про то, какое прекрасное будущее нас ждет, — и грустно, грустно так: “Манечка, Манечка, как хорошо, что мы с тобой до этого времени не доживем...”

А в то время-то как я боялась! Вас трое, да Машутку еще ждала. Как уж просила его, умоляла не лезть на рожон. На колени становилась. Страх — он не родня. А я ведь знала, каким он мог быть несдержанным. А он, вдобавок, никогда ничего мне по-настоящему не рассказывал. Начну расспрашивать, а он: “Кто мало знает, с того малый спрос. Всё хорошо”, — и весь разговор. Это называется, пугать меня не хотел. А раз выпил с друзьями как следует, да перед ними и разоткровенничался, меня не видел в соседней комнате, а дверь-то приоткрыта. Оказывается, когда за Ивана Клейменова ходил хлопотать к Берии и сказал ему, что за Ивана, дескать, головой ручается, тот ему и отпел: “Вы, товарищ Шолохов, что-то за многих ручаетесь головой. У Вас что, и голов много?..” Так думаешь, — он после таких слов угомонился, папаша твой? “Тогда арестовывайте и меня!” — представляешь? А тот ему с улыбочкой: “Станете лезть не в свои дела, придется. До свидания, товарищ Шолохов”. И это в то время, когда сам, что называется, на одном волоске висел. А с Ягодой, когда на квартире у Горького с ним встречался, то договорился он до того, что тот ему резанул: “А Вы, Миша, все-таки контрик”. Это мне Фадеев как-то уже после войны рассказал. Вот и подумай, легко мне с ним было?”

М. М. Шолохов рассказывает, что Мария Петровна так до конца дней своих и не могла простить М. А. Шолохову этой его безоглядности, — даже в старости у нее “невольно проступала какая-то беспомощная, но сердитая детская обида на отца за тот страх, который он заставил когда-то ее пережить. Каким же мучительным должен был быть этот хронический страх, если и полвека спустя она так и не смогла до конца простить того, кого так безоглядно и преданно любила”.

Этот страх перед возможным обыском и арестом в любую минуту не мог не беспокоить и самого Шолохова. Этим Мария Петровна объясняла и нелюбовь Шолохова к письмам: “...потому их и мало, что отлично понимал он — будут их читать. Меньше писал. Телеграмму даст, бывало, “жив — здоров, буду дома тогда-то” — вот и всё. Потом еще и обыска боялся, велел сжигать. Хотя там и крамольного сроду никогда ничего не было. Просто он и думать не хотел, чтобы их кто-нибудь, кроме меня, читал”.

Эти бесхитростные, но предельно точные и правдивые воспоминания, передающие атмосферу семьи и как бы изнутри, глазами самого близкого человека воссоздающие личность Шолохова, свидетельствуют, насколько далеки от истины измышления о Шолохове. Стал бы человек, присвоивший то, что не принадлежит ему, с таким мужеством нести свой крест, упорно добиваясь публикации правды о казачьем восстании, обороняясь от опасных для жизни обвинений в сочувствии белогвардейцам и кулакам! Стал бы десятилетиями таить от властей то, что он в действительности думает о них и о жизни, до конца дней своих за семью печатями держать свое нутро?

О том, что на самом деле думал Шолохов о жизни, как он ее понимал, нельзя судить ни по его письмам, ни по его публицистике, где было много чисто внешнего, условного, отвечающего тем правилам игры, без соблюдения которых человек в тех обстоятельствах просто не мог выжить. Эти правила соблюдали все — от Пастернака до Фадеева.

О внутреннем состоянии М. А. Шолохова, трагическом настрое его души можно судить по эпизоду, рассказанному в воспоминаниях “Нечиновный казак” бывшим редактором газеты в Вешенской А. А. Давлятшиным, в пятидесятые годы часто бывавшим в доме М. А. Шолохова:

“Во время одного из застолий, без которых не обходилась ни одна встреча в доме писателя, когда мы все, да и Шолохов, были крепко на взводе и не было единой нити в разговоре, он как-то без выраженного повода, негромко и не совсем внятно произнес выражение “вешенский узник” применительно к себе. Думаю, что многие из гостей не услышали его, а услышанному — не придали значения. Но меня его слова точно током поразили. И с тех пор я не могу забыть позы Шолохова, с которой он произнес слова, по моему глубокому мнению, выразившие глубокую драму”.

Это не была драма отступничества. Шолохов в течение всей своей жизни оставался убежденным коммунистом по своим взглядам и идеалам. Одна из загадок “Тихого Дона” — в том, что при всем жесточайшем своем трагизме этот роман оставался глубоко оптимистичным и, при всей беспощадности критики режима за его преступления против казачества, был по своей конечной сути — убежденно советским произведением.

Боль Шолохова связана отнюдь не с тем, что он к концу жизни разочаровался в идеалах коммунизма. Он разочаровался в тех коммунистах, которые стояли у власти, — это они, на взгляд М. А. Шолохова, “сами же не захотят” коммунизма и уготовят нам такое “светлое будущее”, в котором не захочется жить.

Эти слова М. А. Шолохова еще раз свидетельствуют, что он был великим провидцем, — всё последующее, послебрежневское время воочию подтвердило историческую справедливость горького предвидения М. А. Шолохова.

Но при всем своем неприятии эпохи Брежнева, Шолохов в еще большей степени не принимал антисоветизма, антикоммунизма и диссидентства. Будучи убежденным государственником и патриотом, Шолохов не принял диссидентства потому, что видел в нем угрозу национальным интересам страны.

В 1978 году Шолохов направил в ЦК КПСС письмо о судьбе русской культуры, о ее спасении и защите, которое было положено под сукно. Это письмо, так же как последняя беседа с сыном, М. М. Шолоховым, — своего рода завещание писателя, приоткрывающее завесу над его внутренним миром. В письме в ЦК Шолохов ставил вопрос о стремлении недругов “опорочить русский народ”, когда “не только пропагандируется идея духовного вырождения нации, но и усиливаются попытки создать для этого благоприятные условия”. Шолохов писал о “протаскивании через кино, телевидение и печать антирусских идей, порочащих нашу историю и культуру”, о том, что “многие темы, посвященные нашему национальному прошлому, остаются запретными”, что “продолжается уничтожение памятников русской культуры”. Писал о необходимости утверждения “исторической роли” отечественной культуры “в создании, укреплении и развитии русского государства”.

В этом документе, вызвавшем глубокое раздражение и неприятие со стороны властей, Шолохов предстает как убежденный патриот России и государственник. Собственно, таковым он и был на всем протяжении своей жизни.

Всю жизнь продолжалась эта тяжба Шолохова с ЦК — и в 20-е, и в 30-е, и в послевоенные годы, и при Хрущеве, и при Брежневе. Глубоко символично, что — по словам А. Калинина — перед смертью, почти что в беспамятстве, Шолохов задавал недоуменно вопрос: “А где же мой ЦК? Где мой ЦК?” Что хотел сказать Шолохов “своему ЦК”, мы никогда не узнаем. Но можем предположить, эти слова были бы горькими.

Об умонастроении М. А. Шолохова, в котором он уходил из жизни, мы узнали из его бесед с сыном, записанных им вскоре после смерти отца. Эти беседы, которые М. М. Шолохов назвал “Разговор с отцом”, помогают нам глубже понять и тайну “Тихого Дона”.

Незадолго до смерти Шолохов говорил с сыном о вечных ценностях человеческой жизни: “Веры у людей никто и никогда отнять не сможет. Без веры человек — не человек. Отними у него веру в Бога, он станет верить в царя, в законы, в вождя... Высокой только должна эта вера быть. Возвышенной. Плохо, страшно, когда предмет веры мельчится. Мелкая вера — мелкий человечек. А высшие духовные ценности можно и в культ возвести. По мне, так и нужно. Должно”.

Самой высокой духовной ценностью для Шолохова было чувство любви к родине и ее народу, имеющему полное право на счастье. Но Шолохов не мог принять тех жестоких путей, которые были навязаны народу в борьбе за его счастье. Он не принимал стремление “выпрыгнуть” из истории, форсировать естественное течение исторического времени по принципу “цель оправдывает средства”.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: