Лидия Сычева и Елена Родченкова, Юрий Самарин и Михаил Волостнов, Виктор Николаев и Юрий Горюхин, Владимир Бондарь, Сергей Перевезенцев и Дмитрий Ермаков тоже говорят голосами своих сверстников в нашей литературе, но это не пресный герой Свириденкова, знающий только о себе, и не скучный, вечно полупьяный, вечно под кайфом герой Сенчина, тоже кочующий из рассказа в рассказ. Перед нами прозаики, принципиально иначе видящие и понимающие действительность.
Первый поколенческий водораздел, лежащий между ними, совершенно очевиден: герои Сенчина, Свириденкова, Малышева, Шараповой не догадываются о существовании Родины, не догадываются потому, что взор их упирается в мусор на земле, в давку и тесноту человеческих отношений. Их герои, пережившие разрыв времен и поколений, не узнали своей родины. Они попросту не знают как родину ни места своего рождения, ни себя как ее сыновей. Как-то русский писатель, проживающий в Эстонии, Владимир Илляшевич сказал замечательные слова. “Идем смотреть родину”, — пригласил он. И мы пошли. И оказалось, для того, чтобы ее увидеть, нужно выйти на простор, нужно подняться на вершину. Только тогда и можно ее увидеть. Тем и отличаются названные мной прозаики от первых, что их поиски родины происходят с других позиционных точек — простора и высоты. И тогда все преображается вокруг, все меняется — даже любой эпизод из обыденной жизни. Когда Юрий Горюхин пишет рассказ “Будни капитана”, сохраняя безыскусность и простоту (жизни) своего героя, ежедневно сталкивающегося с убийствами, несчастными случаями, ограблениями и так далее, то мы слышим не интонации кошмара, ужаса и чернухи, но какую-то усталую и ясную ноту — просто у человека работа такая и он делает ее по совести. А у Владимира Бондаря, разместившего героев на чеченской войне, вдруг пронзительно остро зазвучит тоска по чистоте, — чистоте, ощущаемой “чудом, которое хотелось хранить именно таким, эгоистично защищать и нести в своей памяти, чувствуя всегда, жажда жизни вспыхнула в нем сильнее, чем на войне”. Чувство своей провинциальной родины вообще всюду разлито в книге рассказов Лидии Сычевой “Предчувствие” (2001) — именно этой провинциальной родной меркой многое проверяется у ее героев всегда. Оттуда и хлесткость, жесткость оценок, оттуда и легкое дыхание ее прозы, ее добродушие: “Я не знаю ничего красивее, ярче и запоминающе, чем мой двор. Можно садиться и писать этюды с любой точки, всласть, не спеша, напитывая картину радостью и тем особенным состоянием тихого торжества, какое бывает у деревенского человека после дождя, когда серое в разводах небо уже поднялось, редко и высоко скользят по нему птицы и неизвестно чего стала в пять часов дня белая луна, местная красавица...” Она пишет о той же самой реальности и современном человеке, что и наши правдолюбцы, но только всякий ее яркий рассказ начинается с симпатии к человеку — будь то знаменитый певец, в самозабвенном пении отводящий душу, или какая-нибудь неуемная Светка Петухова, мгновенно примеряющая к себе все новшества жизни. Ведь у “каждого на родине своя земля”, “на родине у каждого и небо свое” — за этим умением Лидии Сычевой рассказать о своем небе и своей земле стоит теплое чувство любования, стоит твердое знание, что ничего нельзя сделать с человеком (нельзя исказить его до полной бесцветности, до сплошной чужести), если он умеет видеть небо родины. А еще — еще в небе родины черпаем мы силу нашу русскую, так сплетенную с “беспричинной щемящей болью”, которая не дает нам “даже самую счастливую жизнь... прожить вприпрыжку...” (рассказ “Предчувствие”).
Казалось бы, ведь и перед ними расстилается все та же картина жизни, с ее мерзостью роскоши и роскошью лжи, но смотрят они на нее новыми глазами. Глазами христианина. Это трезвый и сознательный выбор. Им, поколению новому, дорога в церковь была внешне более проста — в двери храма можно войти без надзора, но внутренне, наверное, более сложна, ибо сделать вообще положительный выбор, устроить положительно свой ум и свою душу всегда гораздо сложнее. “Христианство обжигает людей страданием, но без огня не рождается Бог” (Сергей Фудель). Они вместили в свой писательский мир именно страдание и получили то сердечное утешение, которое человек получает только от Бога — Бога, дающего опыт чистого огня, что не разрушает, но созидает. “Ключи от рая” Юрия Самарина, где герой — отданный в монастырь на излечение наркоман, и “Живый в помощи” Виктора Николаева — это опыт православной прозы. Существенное качество молодой прозы в том и состоит, что этим опытом веры автор живет естественно, не загоняя себя с насильной, только от должного, страстью в православие. Виктор Николаев и его герой перешагнули, казалось бы, все мыслимые пределы человеческой жестокости, — не подъездного ежедневного пьяного “умирания” мальчика подворотен, но самого реального на афганской войне. Я не читала ничего более жесткого об этой войне, но и ничего более целомудренно-скупого, по-мужски сдержанного отношения к смерти, подвигам и страданиям. Роман Виктора Николаева — это нечто большее, чем просто литература. Это — свидетельствование. Автор и его герой, выжившие чудом, свидетельствуют (а значит, говорят с последней, предельной искренностью) о подлинной реальности войны — реальности жизни духа наших солдат и офицеров, которая всегда так мало интересовала в “проблеме Афгана”. Духовная трагедия была погребена под броскими разоблачительными спекуляциями журналистов и использовалась опять-таки в идеологической борьбе с “совками”. “Живый в помощи” — роман православный, роман уникальный, роман, имеющий самое прямое отношение к нашей пасхальной традиции (отразившейся и в литературе): смертию смерть поправ. Герой Николаева, пройдя крестный путь войны, из ветхого человека стал обновленным. Только здесь это не метафора. А предельная личная реальность. И мне почему-то страшно хочется, чтобы поколение, пьющее без закуски, прочитало этот роман.
Только вера и только преображенный личной творческой волей реализм как способ мыслить и чувствовать в русской литературе позволяют названным мной писателям узнать и в дне сегодняшнем свою родину. Вера делает нас предстоящими перед Вечностью, а реализм — это последняя живая наша идеология. Это наша сила на фоне катастрофической виртуальности, подменяющей все и вся в политике, в культуре, в истории, в науке. Это наша сила на фоне террора либерализации, это фундамент нашей самой важной, самой нужной миссии — борьбы за свой собственный национальный тип писателя — за человека традиции, то есть за полноту русского в русском человеке. Именно те из молодых, кто не побоится взять это бремя — мужество оставаться человеком традиции, определят главное и существенное в будущей русской литературе. Наверное, я налагаю страшные обязательства на молодую литературу, но иначе она не вырастет в большую литературу. И у меня есть основания, основания в них самих, рассчитывать на этот рост. И тогда не голой, разочарованной, скорбной, а то и попросту помойкой, предстанет современность. Тогда наша несчастная “современность” все же найдет в себе силы удержать внутри себя традиционный характер. И тогда эти силы привольно выльются в творчество с той неповторимой повторяемостью, с той первозданной зоркостью, как в рассказах вологодского прозаика Дмитрия Ермакова: выльются простым чувством Андрея Петровича (героя рассказа “Такой день”) — чувством, что “весь день ему было очень хорошо”; чудом вновь и вновь распускающегося шиповника, когда его нежное и короткое цветение словно звонкой невидимой нитью продлится нежным и вечным чувством в человеке — чувством, что “и снова было все как в прошлом году, как будет и в будущем. Потому что так и должно быть всегда”. Нет, Дмитрий Ермаков не сентиментален. Он скорее собран и строг. Он лирик, как и иркутянин Александр Семенов. Человеческую драму он может описать без всякой экзальтированности, без утрирования чувств: его чудный рассказ “Ожидание праздника” светел и чист. Он весь пронизан тишиной, он действительно передает нам это напряженное ожидание праздника — Нового года в деревне, где живет изгнанный из дома за пьянство Матвеев. И вот Матвеев убирает избу, топит печь, украшает жилье нехитрыми безделушками, бежит в лес, что недалеко от дома, и там наряжает елку (он пожалеет ее срубить и притащить в избу). И все время ждет жену и сына. Рассказ течет ровно, со сдержанным достоинством. Но читатель тоже нетерпеливо ждет, чтобы его, Матвеева, жена и сын непременно приехали, непременно увидели все его приготовления, все его желание начать новую трезвую жизнь... Но не приедут они к празднику... А закончится этот крохотный рассказ слезами. И не найдет ни автор, ни его герои слов, чтобы выразить это тихое и трепетное прощение друг друга. За все. И навсегда. Так в хорошей прозе являет себя чудо — чудо понимания сердцем...