… Как они вдвоем переплывали Волгу, не только спокойную, но и бурную… Как Катя учила его не паниковать при большой волне, а спокойно подныривать под ее пенный гребень… Как во время их «медовой недели», они, купаясь в заливах – Катя в холщовой рубашке, а он – в своих выцветших добела бумажных матросских портах – ныряли в глубину до самого дна. Схватившись за какую-нибудь корягу или за лапу занесенного песком якоря с налипшими ракушками, они надолго замирали над светлым ложем песчаного дна, как бы паря над ним… Малые существа подводного мира, вспугнутые поначалу, начинали доверять им: темно-серебристые пескари тыкались в них легонько, как бы целуя; стайка полосатых окуньков проплывала рядом, огибая их головы, а однажды из-под камня вылез рак и запутался в длинных волосах Кати. Он «подстригал» и «подстригал» ее своими клешнями, пока она не всплыла. Катя отцепила его и, смеясь в рачьи выпученные глаза, отпустила на волю…
Сухов тряхнул головой и, улыбнувшись матушке Анне, еще раз решительно заключил:
– Нет, не может Катя утонуть в Волге – ни при какой погоде!
Он вдохнул полной грудью и вдруг, впервые за долгие годы, почувствовал, что ему стало намного легче жить. Надежда окрылила солдата, и тяжесть тупой боли, придавившая его тогда в Покровском, свалилась с сердца. Он теперь знал, где искать свою Катю: «Конечно же, она там, в заволжской деревне у своей тетки, вместе с сестренками и братишкой, а может быть… может быть, уже и в самом Покровском!.. Этой сволочи, Шалаева, давно нет, чего ей бояться… А уж как я вернусь, тогда нам и сам черт не страшен».
Не сказав больше ни слова, Сухов легонько растолкал толпу поселенцев, тесно окружившую их с матушкой Анной, и подбежал к коню. Птицей взлетев на него, с места галопом рванул в степь…
Матушка Анна грустно смотрела ему вслед, мелко крестила спину удаляющегося всадника…
Остальные так же молча проводили глазами умчавшегося красноармейца и побрели по своим делам.
Сухов вернулся через час.
Смотавшись к своим бойцам, он коротко объяснил им в чем дело, и они без лишних слов отдали ему свои пайки – пшено, воблу, сухари. Нашелся также и ком слипшихся конфет-подушечек.
Сухов свалил у ног матушки Анны узел с продуктами. Ихбыло и для одной немного, но он знал супругу покойного отца Василия и понимал, как она поступит.
– Вот благодать-то! – всплеснула руками матушка и тотчас же созвала всех женщин.
Она велела им разделить поровну все, что было в узле, а ком подушечек достался оборванной голопузой детворе, половина которой не видела еще в своей жизни конфет.
Сухову очень хотелось чем-нибудь одарить матушку Анну, но ничего за душой у красноармейца не было, да и быть ничего не могло – не пистолет же ей дарить… и тут он сообразил, что на дне его «сидора», под комплектом чистого белья, лежит пара новеньких портянок. Они достались ему в наследство от недавно погибшего друга, Родиона – мягкие фланелевые, бесценные для солдата, портянки. Родион, когда был жив, все уверял Сухова, что такие портянки, кроме своего прямого назначения, очень хороши для добычи воды. Все дело в том, что иногда над пустыней вдруг появляется тучка и она может излиться обильным, но коротеньким, одноминутным, дождем. Вот тут-то и нужно не зевать и быстренько расстелить на песке портянки, а едва дождь пройдет – сразу отжать портянки в чайник…
Сухову и его дружку не удалось испытать этот способ, потому что Родион погиб, так и не дождавшись дождя в пустыне.
Матушка Анна сначала отнекивалась, а потом приняла от Сухова портянки, тут же сбросила свой ветхий поношенный платок и повязала голову мягкой фланелью, от чего помолодела даже и стала похожей на медсестру.
Они долго стояли друг против друга. Прощались, понимая, что им больше не суждено встретиться. Матушка Анна шептала молитвы и, смахивая слезинки, все крестила, крестила Федора Сухова, как будто хотела благословить его на всю оставшуюся жизнь.
Наконец он обнял матушку Анну, потом поклонился остальным своим землякам, надвинул поглубже кепарь, вскочил на коня и ускакал. А его земляки, ссыльные русские люди, с завистью глядели ему вслед – они должны были оставаться на этой убогой, постылой земле, искренне не понимая, в чем их вина…
Прибыв в часть, Сухов подал просьбу об увольнении его из армии. Все сроки и сверхсроки его службы прошли, а ранений у него было столько, что ни одна врачебная комиссия не смогла бы возразить против его демобилизации.
Вскоре Сухова вызвал один из его высших начальников – молодой комбриг Макар Назарович Кавун. Он посоветовал не торопиться с увольнением и хотя бы еще годик повоевать за счастье трудового народа.
Сухов ответил в том смысле, что он уже много лет воюет за счастье трудового народа, а теперь бы ему хотелось хоть самую малость похлопотать о своем личном счастье.
Комбриг Кавун нахмурился, строго сказал:
– Ты что плетешь, Сухов?.. Какое может быть личное счастье у сознательного революционного бойца!.. Личное счастье – самый вредный буржуазный предрассудок.
Сухов согласился с комбригом, но объяснил, что хочет отыскать давно пропавшую, горячо любимую жену.
– Жену, говоришь?.. Любимую?.. Та-ак, – поднял бровь двадцатичетырехлетний комбриг. – Значит, мы здесь будем героически сражаться, а ты пересидишь такое великое время под бабьей юбкой!
На это Сухов скромно возразил, что как только отыщет жену, они начнут вместе героически сражаться на трудовом фронте, что тоже немаловажно в такое великое время.
Комбриг Макар Назарович Кавун махнул рукой и приказал демобилизовать красноармейца Сухова.
В сущности комбриг был мужиком добрым и справедливым. За что впоследствии и будет расстрелян в тридцать восьмом как «враг народа», того самого народа, за счастье которого он сражался сейчас в этом пекле пустыни.
Забрав смену исподнего белья, немного пшена и воблы, да толику сухарей, да подаренный ему именной револьвер – все, нажитое за годы солдатской службы, Сухов прощался с отрядом. Поскольку в красноармейских отрядах, действующих в пустыне, был строгий «сухой закон», то весь ритуал прощания заключался обычно в объятиях-рукопожатиях и в напутственных словах. Для Сухова же старые дружки расстарались и приволокли в последний момент несколько бурдюков кумыса и горячие лепешки-чуреки. Кумыс, конечно, не арака и даже не виноградное вино, но приняли достаточную дозу, в общем, попрощались почти «по-людски».
Сухов двинулся по барханам домой, решив преодолеть многие версты пустынного пространства пешим ходом. Ему настойчиво предлагали лошадь, но от такого транспорта Сухов наотрез отказался, объяснив, что лошадь требует дополнительной заботы – одному проще и вернее.
Вот и двигался он теперь, окрыленный надеждой, по горячим пескам напрямик до Гурьева, оттуда можно было добраться до Астрахани, а уж там, вверх по Волге, путь был для него знакомый…
Пока же он лежал под саксаулом, задрав наверх ноги, пережидая знойное время полдня. Когда солнце миновало зенит, Сухов поднял с глаз кепарь и встал на ноги. Красные круги заходили у него перед глазами, жара еще стояла непереносимая для его обезвоженного организма.
Сухов встряхнулся, отцепил от пояса чайник и убедил себя в том, что только выпив остатки воды, он сможет добраться до следующего колодца. После чего задрал голову и с наслаждением влил в свою пересохшую глотку пару оставшихся в чайнике глотков отвратительной, теплой и солоноватой жидкости.
Затем измерил саперной лопаткой длину тени, отсчитал по зарубкам время и по положению солнца определил «гипотенузу», ведущую к Гурьеву. Подтянув пояс и по привычке попрыгав, чтобы ничего на нем не брякало, не звенело, он двинулся вперед, как всегда не быстро и не медленно, целесообразным для передвижения на далекие дистанции солдатским походным шагом.
Надо сказать, что по ночам он довольно точно определял свою «гипотенузу» по звездам, вернее, по Полярной звезде, которая, как известно, единственная из всех неподвижно торчит над своим полушарием…