Прилагаю одно из этих стихотворений конца 1921 года. . Мне оно представляется вершинным творением Клюева”.
(Из письма от 13 сентября 1982 года.)
И по окончании одного из концертов нового филармонического сезона, на котором присутствовал композитор (это было в конце сентября или начале октября), я подошел к нему. Мне хотелось рассказать о новонайденных материалах Клюева подробнее.
Но с первых его слов, а главное, из тона, каким они были сказаны, мне стало ясно, что я попал “не в час”. У Свиридова не только не было никакого желания говорить со мной, но (насколько я могу судить, уже исходя из своего дальнейшего опыта общения с ним) возникло сильное искушение отправить меня, как говорится, “по старой трассе”. Однако он все-таки сдержался, а я тут же ушел.
Я прекрасно понимал, что мое появление никак не могло быть причиной негодования Свиридова (эта причина и по сей день неизвестна мне). Но понимал я и то, что после случившегося не смогу так, как прежде, вступать с ним в диалог. Из консерватории я вышел с тягостным ощущением большой и, казалось, непоправимой утраты.
Мы продолжали ходить на свиридовские вечера, но о личных встречах с композитором я уже и не помышлял. Моя деятельность на “клюевском направлении” между тем продолжалась. Зимой 1982—1983 годов по предложению критика Инны Ростовцевой, которая была одним из составителей очередного “Дня поэзии”, я подготовил для альманаха подборку произведений Клюева, которая была запущена в набор.
(Здесь, наверное, стоит отметить заранее: все, что будет обозначено ниже как прямая речь, вовсе не придумано задним числом, но было записано мною по свежим следам событий.)
30 июня 1983 года я пришел в издательство “Советский писатель”, чтобы вычитать гранки стихов и прозы Клюева, набранных для “Дня поэзии”. Там я встретил Вадима Валериановича Кожинова, с которым уже был знаком раньше (это знакомство состоялось тоже в связи с моими занятиями Клюевым). Увидев меня, он сказал:
— Вы знаете, дня три тому назад у меня был разговор о вас со Свиридовым. Он очень увлечен Клюевым, на мой взгляд, даже чрезмерно. Находится в некотором недоумении, почему вы не даете о себе знать.
— Но последний раз, когда мы с ним видались, я особого энтузиазма у Георгия Васильевича не встретил, — ответил я.
— Ну, это бывает — может быть, не было настроения...
— Ну что ж, я напишу ему.
— Напишите, напишите.
Последовав совету Кожинова, 4 июля я отправил композитору письмо:
Дорогой Георгий Васильевич!
Не так давно издательство “Музыка” выпустило сборник “Н. С. Голованов: Литературное наследие. Переписка. Воспоминания”. И там на с. 99 я нашел публикацию письма Н. С. к А. В. Неждановой с описанием очень сильного впечатления от чтения Клюевым своих стихов. Конечно же, я постарался повидаться с музейными работниками, которые готовили эту книгу. Это оказалось очень важным, так как высветились многие творческие связи Николая Алексеевича, неизвестные ранее. Работа в доме на ул. Неждановой принесла неожиданные находки, существенно расширяющие представление о теме “Клюев и музыка”.
И самое главное, она привела к беседам с людьми, которые встречались с Николаем Алексеевичем и рассказали немало интересного о нем как о поэте и как о личности — и все они, как один, не сговариваясь, подчеркивали крупность Н. А., его яркую самобытность.
Кроме того, я завершил сейчас многолетнюю научную работу о творчестве Клюева 1919—1921 годов и отправил ее в Ленинград для публикации в журнале “Русская литература”. Много занимаюсь также проблемами клюевской текстологии...
Мне бы очень хотелось (возвращаясь к нашему давнему краткому разговору) рассказать Вам обо всем этом подробно и почитать Вам Клюева, поэзия которого, как и Ваша музыка, навсегда стала частью моей жизни. Может быть, это звучит высокопарно, но других — более точных — слов я не нахожу. Буду ждать Вашего ответа. Поклон и самый сердечный привет Эльзе Густавовне. Всего Вам самого доброго.
Ваш С. Я. Субботин.
В тот же день я вылетел в Томск, куда был командирован институтом, где тогда работал, для участия в научной конференции по спектроскопии — своей базовой специальности.
Из архивных материалов, с которыми я познакомился в Пушкинском Доме, мне был известен томский адрес, по которому жил Клюев в 1934—1936 годах. Очутившись в Томске, я, конечно, отправился разыскивать жилище ссыльного поэта, особенно, впрочем, на успех не рассчитывая.
Однако и переулок Красного Пожарника с его деревенскими домишками, и “изба № 12”, обозначенная Клюевым в его письмах, находились все на том же месте, что и полвека назад... Я попросил одного из коллег по конференции сфотографировать домик, где жил поэт. Это фото у меня сохранилось. Спустя семь лет, когда вскроются архивы НКВД и станет известно о расстреле Клюева в Томске, группа томичей-энтузиастов поставит на “избе № 12” мемориальную доску в память о поэте...
Отыскались люди, в своей студенческой молодости встречавшиеся со ссыльным Клюевым. Они поделились со мной своими воспоминаниями. Получил я и фотографии тех знакомых поэта, к которым он, по его же слову, “хаживал” в Томске, — геолога и почвоведа Р. С. Ильина и заведующей библиотекой Томского университета В. Н. Наумовой-Широких. Все это я увез с собой в Москву, куда вернулся 11 июля.
Через три дня мне принесли телеграмму:
ПРИЕЗЖАЙТЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ ДВА ЧАСА ПЕРХУШКОВО БЕЛОРУССКОЙ ДОРОГИ ОТ СТАНЦИИ АВТОБУС 30 ОСТАНОВКА ПОСЕЛОК АКАДЕМИИ НАУК ДАЧА 123=СВИРИДОВ=
Взяв с собой прижизненные издания Клюева, фотографии, копии архивных материалов, записи, сделанные в Томске, — словом, все, что могло понадобиться при встрече с композитором, — в воскресенье, 17 июля, я направился по указанному в телеграмме маршруту.
До Перхушкова я доехал без труда. Дачный же поселок, где обитал Свиридов, я “благополучно” проскочил. Пришлось сойти на следующей после него остановке автобуса и возвращаться пешком. Начался дождь с грозой. Идти надо было километра два. Зонтика у меня с собой не было, и я сильно промок. Хорошо, что клюевские материалы были в портфеле, и вода до них не достала.
Пришлось расспрашивать встречных, чтобы наконец-то прийти в самый дальний угол поселка к дачному участку, на котором помню только малоприметный двухэтажный дом. Открыв его двери, я увидел композитора в одних трусах. Оказалось, что он ходил собирать грибы, попал, как и я, под дождь и как раз шел в ванную привести себя в порядок.
Я остался с Эльзой Густавовной и человеком примерно моего возраста, который имел со Свиридовым заметное внешнее сходство. Она поставила принесенные мною цветы на рояль в кабинете, куда мы прошли. Кроме инструмента там стояли письменный стол, несколько стульев, старый диван, на который меня усадили, и кресло-качалка, в которое сел мой ровесник.
Выйдя из ванной, композитор представил мне его:
— Это Александр Сергеевич Белоненко, мой племянник, музыковед, живет в Ленинграде. Защитил диссертацию на тему “Древнерусская мысль в музыке”.
Георгий Васильевич был одет в пижаму, поверх которой был еще купальный халат. На ногах у него были валенки. Разговор, ради которого я был позван, он начал сразу, кажется, не успев даже присесть на стул:
— Здесь были Кожинов и Куняев. Кожинов сам стал говорить о вас (вы делаете святое дело). Потом почему-то убеждал меня, что Тряпкин выше Клюева. Тряпкин, конечно, очень милый человек, но Клюев — это гений...
Затем с большим подъемом говорилось об отношении Кожинова к русскому и в этой связи — о только что полученном сборнике стихов Юрия Кузнецова “Русский узел” и особенно о стихотворении с посвящением “В. К.”, то есть В. Кожинову, где есть слова, давшие название книге:
— Я нахожу в этом стихотворении очень глубокую мысль. В литературе — как-то удается делать русское дело. Все-таки оно идет. А в музыке гораздо сложнее.