По своей тогдашней наивности (и, сказать прямо, по невежеству) я осмелился возразить:
— В музыке проще.
— Ну, а если музыка связана со словом? Нет, в музыке сложнее. Профессура еврейская, соответственно такова и ориентация при обучении. Даже если человек русский, они ему сворачивают голову вот так. — И характерным жестом показал поворот головы набок. — Но у них нет своего музыкального языка. Вся додекафония и пр. — придуманная вещь.
Вернувшись к теме, я стал говорить о трудностях продвижения Клюева в печать.
— Ничего, ничего. Все постепенно будет идти. А о сложностях обычно кричат те, у которых нет ничего за душой, — сказал Георгий Васильевич и пригласил меня пересесть. — Пойдемте за стол, я буду чистить грибы, и мы будем разговаривать.
Мы прошли в столовую и разместились за длинным прямоугольным столом друг против друга по большим его сторонам, а Александр Сергеевич — у меньшей стороны.
Заговорили о Владимире Лазареве, с которым (после выхода альманаха “День поэзии 1981” с клюевскими произведениями) Свиридов состоял в переписке. В то время поэт публично выступал против приема в Союз писателей тогдашнего заместителя министра иностранных дел А. Ковалева. Этот высокопоставленный чиновник издал несколько сборников своих стихов и очень хотел получить официальное членство в писательском союзе, руководство которого, учитывая статус соискателя, решительно его поддерживало. Лазареву же за его неуемность в этом деле “доставалось на орехи”: дело дошло до выговора по партийной линии (поэт был членом КПСС).
Кратко обрисовав Свиридову ситуацию, я, помнится, прочел какие-то нелепые строчки заместителя министра. Он от души рассмеялся, но сказал:
— Пусть издают пятьдесят Ковалевых, но издадут также и два сборника Клюева. Не стоит на такую борьбу тратить время, ибо мы вообще живем в море лжи... Надо работать, делать свое дело, а правда всегда найдет дорогу.
Последняя мысль, словно некий девиз, звучала в тот вечер многократно.
О выговоре Лазареву композитор заметил:
— Вы знаете, Солоухин придумал выражение “террор среды”. Это очень точные слова. Оценки явлениям культуры формируются не на самом верху, и не во втором, и не в третьем слое, а на нашем уровне — на уровне среды.
И рассказал о том, что произошло с ним самим:
— В 1958 году “Поэма памяти Есенина” была выдвинута на Ленинскую премию одновременно с 11-й симфонией Шостаковича. С Дмитрием Дмитриевичем тогда мы были в большой дружбе; накануне объявления решения он позвонил мне и сказал, что все вроде бы складывается неплохо. Но один композитор — не хочу называть его имени, — посоветовавшись с другим композитором (имени которого я тоже не хочу называть), побежал в ЦК и сказал там, что Есенин — это кулацкий поэт. Этим дело тогда и кончилось.
Свиридов вспомнил, что после первого исполнения “Поэмы...” у него дома вместе с сестрой поэта Екатериной Александровной побывал Ю. Л. Прокушев. Затем всплыла фамилия другого исследователя Есенина — В. Г. Базанова, и разговор перешел на то, что же пишут о Есенине и Клюеве теперь. Мнение композитора на этот счет было совершенно определенным: литературоведческое толкование Есенина не отвечает масштабу и содержанию его творчества, и этим наносится вред.
Я выразил опасение, что только что вышедшая тогда (уже посмертно) книга В. Г. Базанова “Сергей Есенин и крестьянская Россия” станет серьезной помехой на пути к раскрытию подлинного Клюева. В ответ Георгий Васильевич вновь повторил:
— Это не беда. Надо работать. Вы должны работать, и правда, которая будет в вашей работе, найдет себе дорогу.
Из нашей беседы явствовало, что Свиридов — не только превосходный знаток русской и советской литературы ее первых лет, но и глубоко заинтересованный постоянный наблюдатель текущего литературного процесса. От Пушкина и Некрасова (у которого, по мнению Свиридова, было все же “барское отношение к мужику”), Маяковского (“левого экстремиста”) и Бунина (которого Алексей Толстой “высоко ставил как стилиста и считал” его “как писателя выше Горького”) разговор перешел к “Библиотеке поэта” и членам редколлегии этого издания. Сергею Наровчатову была, например, дана такая характеристика:
— Он ведь, по-моему, так себе.
Не лучшее мнение сложилось у композитора и о другом члене редколлегии “Библиотеки поэта” критике Ал. Михайлове (после чтения его рецензии на “День поэзии 1981”). Но когда я заметил, что мне предстоит дать материал о Клюеве и Есенине в сборник, составляемый критиком (эта книга с моей статьей выйдет под названием “В мире Есенина” в издательстве “Советский писатель” через три года), Свиридов убежденно сказал:
— Пишите. Пишите обязательно. Дело должно идти независимо ни от чего.
Я напомнил Георгию Васильевичу о другом сборнике, о котором 4 июля уже сообщал ему, — книге о дирижере Голованове. Тут же последовало:
— Его в Большом театре ненавидели за то, что он был русский человек. Но его любил Сталин (Сталин был человек таинственный), и потому Голованов работал в Большом до конца. Сейчас тоже мало там людей русского направления (вот Образцова). Есть тенденция, как и везде в музыке, это направление зажать.
Упомянув, что Голованов наряду с Горьким был одним из тех, чьей помощи просил и ожидал Клюев, очутившись в Сибири, я предположил, что перевод сосланного поэта из Нарымского края в Томск (т. е. в более сносные условия) состоялся прежде всего не без участия Горького. И в этой связи привел слова Лазарева о том, что “Горький — это Жуковский XX века”. Свиридов согласился (“Да, да, конечно”), а затем продолжил:
— Вы знаете, что Нестерову не давали выставляться и что он постригся в монахи? Горький добился в 1934 году первой выставки Нестерова после семнадцати лет перерыва. А Корина он просто спас — он взял его с собой в Италию, будто бы для того, чтобы Корин написал его портрет...
Чистка грибов наконец была закончена, и их унесли.
Он (сразу же, с нетерпеливой ноткой в голосе), показывая на мой портфель:
— Ну, что у вас там есть?
— У меня там есть все, — нахально (как я теперь понимаю) ответил я и достал привезенные папки, тетради, книги, фото...
Начали с иконографии. Я подал Свиридову несколько фотографий, полученных в Петрозаводске от А. К. Грунтова. На них были изображены сам Клюев, члены его семьи, дома-избы, где приходилось жить поэту. Каждый из снимков был снабжен подробной аннотацией. Георгий Васильевич рассматривал их и читал пояснения краеведа очень внимательно. Когда он взял в руки фото, на котором были сняты отец Клюева Алексей Тимофеевич с сестрой поэта и ее мужем, я заметил (безоценочно, просто для справки), что А. Т. одно время был урядником. Свиридов (с полемическим оттенком в голосе):
— Ну и что? Ведь урядник — это теперешний милиционер.
Общее его впечатление от этой фотографии — “настоящая русская семья”.
В связи со снимком дома, где жил Клюев в Вытегре в первые пореволюционные годы, было упомянуто, что поэт был членом РКП(б), а вопрос об оставлении его в партии (в 1920 году) подробно освещался в уездной газете. В ответ:
— Все это обязательно надо сохранить.
Затем я показал композитору репродукцию групповой фотографии у гроба Есенина в ленинградском Доме печати 30 декабря 1925 года с Клюевым, стоящим в изголовье погибшего. Оказалось, что ни этого, ни других подобных снимков он никогда не видел. Взглянув на фото, он спросил:
— А кто же лежит в гробу?
И когда я ответил: “Есенин”, Георгий Васильевич очень изумился и потом довольно долго рассматривал изображение. Его поразило, как неузнаваем стал поэт после смерти (по ходу разговора он еще не раз к этому вернется).
Хотя Мариенгофа на фотографии не было, речь почему-то зашла о нем, и Свиридов сказал:
— Я знал его. Когда мы жили в Комарове рядом с Дмитрием Дмитриевичем , по вечерам мы бывали у него, там же бывал и Мариенгоф. Он писал пьесы. Это был, по-моему, человек-неудачник, ибо пьесы его никогда не ставились — какую бы пьесу он ни написал, поставлена она не была.