День ветреный. По Дону волны идут с белыми барашками. Раз за разом плещут, бьются о борт. Ветрено, солнечно. По воде, по волнам тусклые блики.
Берега навстречу плывут пока что знакомые, родные. Слева высокие холмы встают один за другим, кручами обрываясь к воде. Между ними — Затонская, Орехова, Красная балки. Зеленые холмы, поросшие дубком, вязом, дикой яблоней, грушей, нарядным татарским кленом, по-нашему — паклинком. В молодом лете он словно невестится: весь — в розовых сережках. На кручах, на юрах деревья узловаты, приземисты. Вечный ветер в их кронах. Летом ли, осенью, стылой зимой он дует и дует. Меж холмов, в надежных ухоронах балок, деревья растут вольготней. Они стройнее и выше. Белесый осокорь, душистая в цвету липа. Ниже их — густые, порой непролазные заросли шиповника, сладкой по осени боярки, колючего лоха, ягоды которого — тоже осенью — кофейная маслянистая сладость. Может, поэтому зовут это дерево у нас маслёнкой. Там же — дикий терн, едовый лишь в мочке да после первых морозов. Там — дикий барбарис, кислятка алыми гроздьями. На нем жируют куропатки.
Задонье, его лесистые балки в пору голодную, послевоенную кормили нас. Сколько народу выжило на его желудевых лепешках. Желуди вымачивали, сушили, толкли, пекли пышки. Сухие, черные эти лепешки после войны чуть не каждой семьи спасенье. Из диких яблок да груш не только взвар — кислое питье, но к тому же мука, пышки. Корни козелка — белой моркови. Ее накапывали мешками, сушили, толкли и пекли небольшие круглые лепешки-тошнотики. Вкус понятный, он — в названии. Но ели. Корни солодика вместо конфет да сахара. Ягоды боярышника — просто еда. Моченый терн — на зиму запас. Словом, хоть и неказисты для глаза стороннего задонские лесистые балки, но спасибо им.
Ветрено. На воде — волна за волной. Вскипают на гребнях белые барашки. Солнце порой прячется в облаках, потом снова глядит. Тусклые блики на волнах, зеленоватых на просвет.
Прошли Ореховую, потом Красную балки. Проплыл над нами высокий мост через Дон. Справа, сразу после моста, отделенное от реки косой и лесистым займищем, тянется невидное сейчас Аннушкино озеро. Там — раки всегда. Весной да осенью — щуки. А слева поднялась гора ли, курган Березовский. У подножия, по Березовой балке, с выходом к берегу когда-то стоял хутор Березов. В школе со мной учились березовские ребятишки. Вася Лебедкин, его сестра, кто-то еще. Хуторок от Калача хоть и стоит недалеко, но — через Дон. Моста тогда, конечно, не было. Березовские переправлялись на лодке да по льду. Зимой им нанимали в Калаче квартиры. Но они все равно старались домой уйти. По снегу, по льду дорога становилась неблизкой. Пока доберутся — уже вечер. Уроки — при керосиновой лампе. А утром впотьмах вставать, снова брести через Дон. Они часто опаздывали. Помню классное собрание. Снова говорили о березовских, ругали их за плохую успеваемость да пропуски уроков.
— Чего вам не сидится? Квартиру родители вам снимают, а вы каждый день тащитесь за семь верст. Зачем ходите?
Давила учительница, давила и наконец выдавила признание: “Ныне — Масленица, дома без нас все сладкое поедят”.
В классе никто не засмеялся. Все верно — Масленица. Дома из последней мучицы, порой со всякими прибавками, но блинцов ли, пышек испекут, посыпят сверху толчеными дынными семечками, помажут нардеком — арбузным медом — или черной патокой. У кого что есть. Как такую неделю пропустить...
Классное собрание постановило: на Масленицу пусть ходят домой, на хутор, а придет пост, пусть прижимают хвост и сидят безвылазно на квартирах, подгоняют учебу.
Хутор Березов... Давно нет его. Лишь одичавшие груши хранят прошлую память. Да с недавних пор единожды в год на Троицу стали съезжаться на родные пепелища бывшие хуторяне, их дети и внуки. В Калач съедутся, порою издалека, автобус наймут и — на свой хутор. Раскинут на кургане, над Березовой балкой, полевой стан и гуляют.
У березовских хоть пепелища остались. А вот другие, чьи хутора затопили воды Цимлянского водохранилища, собираются у воды на берегу.
Проходим Липовую балку, Дьяконову, Козловскую. Один за другим встают береговые курганы.
На картах этих имен нет. Они лишь в людской нашей памяти. Курганы — Хороший ли, Прощальный, где в старину, уходя на службу, прощались с родными Голубинской станицы да Набатовского хутора служивые казаки. Прощались, миловались с женами да любушками — вот и стал курган Хорошим. И не только все до единого курганы и балки прежде знали свои имена, но всякий большой или малый клочок земли: падина — Липов лог, Осинов лог или речки отрожек — ёрик: Царицын да Мышков. Не просто поле возле Фомина — кургана, а — Россошь, щедрая во все времена, Голодай — тоже понятно... Сибирьково, Дальнее Липовое, Таловое, Муковнино, Кривой дуб, Семибояринка — нет пяди земли безымянной. Даже старый тополь, что стоит возле бывшего хутора Кусты, зовется Аниськиным, по имени разудалой Аниськи, которую когда-то за ее бабьи грехи привязали парни к этому тополю, задрав юбчонку. А старый дуб зовется Слезовым. Кто-то ведь плакал возле него.
Рыбацкие тони, где колхозные рыбари из года в год бросают свой невод, тоже с именами: Харлан — по имени последнего жителя тех мест деда Харлана; Лебеденок, Осинники, Солдат, Клавдин, где, по преданию, удавилась от любви несчастная Клавдия.
В иных местах вместо привычного донского названия “балка”, то есть овраг, долина, вдруг появляется название “провал”. К примеру, возле хутора Большая Голубая: Попов провал, Гайдин провал, Чернозубов, Церковный провалы, а дальше опять балки: Родительская, Соловяная, Грачевник, Аршин Джимбай... Даже такие есть. Или — Куртлак, Курипьяча, Бургуста, Булукта, Дарашева Дубина, Коптерова Пайка, Виднега, Джамильта... Поди тут теперь разберись, откуда названье. Другое дело — Сурчинская, Панькина, Горны, Горина Атаманская, Ревуха, Пьяная, Потайная, Незнамая, Устюшкина, Конья, Расташная — тут все ясно.
Повторю: прежде в наших краях не было даже клочка земли безымянного: Кайдал, Зимовник, Большой и Малый Демкин, Сиракуз, Хмелевские Кручи, Раковая Сечь, Две Сестреницы, Хоприк, Осетрие, Тишаня, Лубенятники, Данушкино, Олешник, Лопушок, Кузнечики, Саур-Мосольское... Простите, что пишу и пишу. Но для меня это сладкая музыка языка. Чеплынный лог, Малаканское, Марефа, Молитово, Илбанский проток, Лески Бондыревы — все это луг, попас, выгон, берег реки или озеро, хлебное поле. Лосамбреково, Солоное, Усть-Кайсуг, Платов прокоп, Имбушка...
Имена родной земли, моей, нашей. Словно имя матери, родившей и воскормившей тебя. Как их не помнить!
Из Калача мы выходили, ветер был восемнадцать метров в секунду. Почти шторм. Пассажирские “Метеоры”, “Ракеты” в такую погоду стоят на приколе. Мы идем. Солнце то выйдет, то спрячется за тучи. Вода темнеет, шершавится от ряби, но оттого еще яснее светят белью песчаный берег, отмели. Справа берег тонет в густом тальнике. Ветер ему нипочем. За тальником встают стеною высокие тополя. Листва их, ветви шумят и плещут под ветром. С берега веет степным духом. Солнце выходит из-за туч, и высокие волны становятся прозрачными, светят зеленым малахитом.
Сижу в своем укрытии на носу баржи. Ветра здесь нет. Потихоньку плывем. Слева — за курганом курган.
Справа, за стеною займищной уремы, ничего не видать. Но там озера: Нижнее, Среднее, Бугаково, Назмище. Одно за другим. Эти озера мои. Они под боком. Раньше на велосипеде, потом на машине поехал, посидел на берегу, а то и заночевал. Надергал окуньков, ушицу сварил. Вот и славно. Самое дальнее озеро и самое большое — Некрасово. На берегу его от степи прижатый песками хутор Рюмино-Красноярский. Но его тоже не видно с воды.
Редкий хутор выходит к воде домами: обычно жилье ставили выше весеннего уреза воды, чтобы не топило. Но и на бугры не лезли, там — вечный ветер. Устраивались под горою, в затишке; тянулись дома долиною, словно в ладонях холмов, прикрывались от вечных ветров тополевым займищем.