Это было давно. Но помню, как сейчас: красная луна, багровые холмы, гаснущий костер, зловещие черные тучи.
А вообще места тут славные, тихие: Картули, Акимов, Старая Сокаревка.
К станице Трехостровянской подошли в темноте. По высокому берегу дома светят желтыми окошками. Через Дон со стороны берега лугового кричат:
— Перевоз! Перевоз!!
Дремлет уже паром, не отвечает.
Наш караван движется медленно, сбавляя и сбавляя ход. Буксир прогудел, прожекторным светом пошарил впереди. На воде людно: лодки плывут, девичий смех звенит, белые платья, рубашки. Сначала я удивился, потом вспомнил здешний обычай. Нынче выпускной бал у десятиклассников. В городах молодежь веселится на площадях, в парках. В Калаче приходят на берег Дона. В других наших местах — на Бузулук, на Хопер или на Медведицу. Прощаются с детством, с дорогими сердцу местами, с друзьями, с которыми жизнь разводит надолго и, может быть, навсегда. Здесь, в станице Трехостровянской, на лодках катаются.
Летняя ночь. Темные лодки. Белые платья и рубашки плывут по темной воде, словно белые цветы. Девичий смех в придонском займище отзывается и глохнет, а по реке катится далеко-далеко.
Вот уж прошли станицу, а слышен говор и смех.
— Перевоз! Перевоз!! — доносится теперь уже снизу. Зовет, не дозовется. — Перевоз!
Слушаю этот стихающий клик, словно зов ушедшего детства. Донские паромные переправы: Калачевская, Голубинская, Серафимовичская... Деревянный плашкоут, крохотный катерок, капитан при кителе и фуражке с лакированным козырьком и “капустой” — кокардой; чумазый механик выглядывает из машинного отделения — это паром наш. А то и просто плашкоут на толстом тяжелом канате тянется через Дон. “Раз-два, взяли! Раз-два...” Разогнался, пошел, зажурчала вода. Дремлют быки в ярме; хлещут хвостами, отгоняя оводов; овцы сгрудились в углу огорожки. Махорочный дым, говор, плеск воды. Это перевоз.
Тяжелая деревянная лодка. На корме безногий Федя Босява. На веслах молодые помощники.
— Р-р-ряз! Р-р-ряз! Р-р-рязом! — командует Федя и правит веслом рулевым.
Тоже перевоз.
Теперь это кончилось. Мосты да мосты.
Лишь здесь, в стороне глухой, бездорожной, остался невеликий паром. Наверное, самый последний.
— Перевоз! Перевоз! — кричат все тише и тише. Не докричатся. А мы уплываем.
* * *
Спалось мне в каюте буксира хорошо. Гул судовой машины, ритмичное содроганье, позвякиванье не мешало, а, скорей, убаюкивало. Утром поднялся, вышел на палубу: на воле нет и следа от вчерашней непогоды. Солнечный желтый свет, зелень прибрежного леса, утренняя гладь реки.
По-домашнему завтракая пышными оладьями со сметаной в небольшом чистеньком судовом салоне и о чем-то беседуя с поварихой-кокшей, я уже в окошко поглядывал, боясь что-либо пропустить.
Но прежде чем на весь день уйти в свое укрытие, поднялся я в рубку буксира, недолго поболтал со штурманом, полистал страницы лоцманской карты тех мест, по которым плыли, да “Атласа Дона”. Карты разглядывать — занятие увлекательное. Читаешь названия хуторов, речек, балок: Шебали, Семейкина, Простильная, Темерник... За неделю похода я всякий день их смотрел, любопытствуя.
Разгорался погожий день. Светило солнце. И когда пробрался я к носу передней баржи, то разом охватило меня странное чувство. Словно один я остался в этом мире: ни баржи, ни буксира, ни команды — ничего и никого. Лишь я — один, в неторопливом походе, навстречу тихой воде и зеленым берегам.
В этих местах, выше Усть-Медведицкой станицы, которую миновали мы рано утром, Дон становился уже, четыреста ли, пятьсот метров, а порою и мелее. Хутора редки, воды пустынны. Тишь, безлюдье. Ровная гладь воды от берега к берегу. Лишь кое-где, то посередине реки, то сбоку, словно суровая складка на челе, жилистый тугой быстряк теченья морщинит воду. Слева берег обрывистый, справа — низкий, песчаный, дальше — зелень верб, тополей. По недвижимому зеркалу воды, от берегов к середине, отражаясь, ложатся такие же кручи холмов, порою смыкаясь меж собой, но чаще оставляя синий прогал отраженного неба. По нему мы плывем.
Порой от берега к берегу низко протянет горбатая цапля. Коршун кружит высоко. Над самой водой проносятся ласточки, догоняя не тень свою, но ясное отраженье, от берега к берегу. Большая зеленая стрекоза летит и летит впереди баржи рядом с носом, словно ведет нас. Потом она отдыхает на теплой якорной цепи. И снова ведет наш караван вперед и вперед. Длинноногие куличики на песчаных отмелях. Черно-белые oпрятные трясогузки, словно девочки-школьницы в отглаженной форме, какие раньше были: фартучки, воротнички. Порою трясогузка навещает меня, садится на кнехту, чвиркает, машет длинным хвостиком. Эти милые птахи селятся иногда в местах самых необычных: на рыбачьем катере устроят гнездо и путешествуют по рыбацким тоням; на автомобиле, возле радиатора, выведут птенцов, рева моторного не боясь. Но здесь, в местах пустынных, покойно. Острокрылые чаечки ловко пикируют, выхватывая из воды серебряную плотву. На глинистых и песчаных ярах, в черных сотах узких сверленых нор — хоровод ласточек-береговушек. Там же, сверкая переливчатым, драгоценным своим опереньем, золотисто-голубые щуры, сине-зеленые, сияющие под солнцем сизоворонки.
Плывем среди тихого мира. Зеленая стрекоза ведет нас. Она летит низко над водой, играясь со своим отраженьем.
Красный бакен покоится на светлой глади. За ним по течению рябь быстрины Тихий-то Дон — тихий, но текучий и сильный на своем стрежне.
Красный бакен и бакен белый. Тихие ночные огни. Как завидовал я в детстве бакенщикам, вольным хозяевам на своих плесах и перекатах, — Березовский, Кумовский, Рубеженский!.. Одинокий домик на донском берегу, на приколе лодка. Вечерами бакенщик гребет веслами вверх по течению да сплывает вниз, зажигает керосиновые фонари; светят бакены в ночи красным и белым, остерегая идущие во тьме суда. По утрам тот же путь — тушить бакены. Это работа бакенщика всякий день, пока Дон не замерзнет. И вольная воля. Сети ли, переметы... В глубоких омутах, на каменистых грядах рыбачь на вольной воде, никто тебе не мешает. И сом твой, и темной меди сазан, золотистая стерлядь, севрюга, осетр, огромная, на десяток пудов белуга. Мечтал... Но, пока вырос, уже не сыскать в Дону севрюг да белуг, осетров. И стерлядку yвидишь не враз, осталась она лишь на Верхнем Дону. И бакенщиков нет. Вечерами бакены загораются, а утром гаснут автоматически от фотоэлементов.
Плывем и плывем. Зеленая займищная урема отступила от берега, тянется белая песчаная коса. На ней — обсохшая черная лодка. Подходим ближе. Нет, не обсохла лодка. Это в прозрачной воде так ясно отражается песчаный берег, что кажется, на берегу лодка. А она — на воде. Значит, близко жилье: хутор ли, станица.
Впереди зеленый остров. Дон делится на старицу и новое русло. Идем узким проходом. Красный бакен слева, под бортом. До песчаного берега — рукой подать, метров двадцать, не более.
Крутой поворот. Скорость снижаем, еле-еле ползем. На мель бы не сесть. Иволга тревожно кричит на берегу. Бакен на воде кренится, тянет его тугая струя течения. Нас — тоже.
Входим в поворот аккуратно. Молодец штурман. Иволга вослед провожает долгой покойной песней.
Где-то близко уже станица Новогригорьевская, но церкви не видно. Густа, высока зеленая урема. Она и справа и слева — сплошным займищным лесом. Из сени его на белый прибрежный песок выбирается стадо коров, разномастных, свойских: рябые, красные, белые. Первая с боталом на шее. Звенит и звенит. Вошла в воду, опустила морду и пьет. Ботало смолкло.
Снова остров разбил реку на два русла. Мы идем по фарватеру, а старица ли, затон уходит вдаль глухим зеленым коридором. Склоненные вербы с темной зеленью у воды, а маковки — светлое серебро под солнцем.
Вот она и станица. Небогатые домишки по речному угору. Под берегом — лодки деревянные, весельные, моторок нет. Здесь некуда спешить. Наносит копченой рыбой. Вон они стоят, два цеха: копчения и вялки. Серебрятся ряды за рядами на вешалах: чехонь, синец, а может быть, и рыбец.