– О чем вы думаете?
– Я думаю о саде. Это далеко. Это приятно. Это кончилось навсегда. И об Альфонсо, который все рубит и рубит дрова, хотя все уже кончилось. И о Пьере, который ходит на службу. Мне кажется, и у Альфонсо тоже было все, чтобы стать умным, а он не был умным, мне никогда не понять, почему, как и насчет себя самой. Выходит, нас было двое во всем Виорне, Альфонсо да я…
Вот про Пьера Ланна я бы никогда такого не сказала…
Как, по-вашему, все, что я вам рассказываю, это правда или нет?
– Мне кажется, правда.
– Тогда послушайте. И мне тоже кажется, что это чистая правда. Я никогда еще не говорила так много, и я не лгу. Кто знает, может, если бы мне представился случай, я могла бы ничуть не хуже рассказать все это и раньше…
Я могла бы говорить без передышки целый год кряду. А могла и сразу замолкнуть, достаточно повернуть ключик – трык-трак, – и всему конец, навсегда… Теперь это одно и то же: я говорю с вами и не говорю – одновременно. Голова, как и прежде, полным-полна. Там, внутри, всегда полно всяких мыслей. Что ни говори, а непростое это дело – быть такими, как мы. Я уже рассказывала вам про дом?
Там было две комнаты на втором этаже, а на первом – столовая и комната Марии-Терезы.
– Вы спали до того, как спуститься к ней в комнату?
– Раз мне не пришлось включать свет – стало быть, уже рассвело. Выходит, я успела поспать.
Я часто просыпалась на рассвете, никак не могла снова заснуть – и слонялась по дому, всегда на первом этаже, вот так…
Между столовой и коридором было солнце.
– …Дверь к ней в комнату была открыта, и вы увидели ее спящей, на боку, спиной к вам.
– Да, она всегда так спала.
– Вы пошли в кухню выпить стакан воды. Огляделись вокруг.
– Да, так оно и было. На дне тарелок я вижу рисунок, это тарелки, купленные в Кагоре за три дня до нашей свадьбы, «Базар Звезды, 1942 год». Все начинается снова. Я знаю, сейчас меня опять понесет к мыслям об этих тарелках, ко всему этому… И вот тогда, понимаете, я чувствую: все, больше не могу, с меня хватит. Хочу, чтобы кто-нибудь появился и увел меня отсюда. Я хочу три-четыре стены, железную дверь, кровать из железа и окно с решеткой – и чтобы там заперли Клер Ланн. Тогда я открываю окно и разбиваю тарелки, чтобы меня услышали и пришли освободить от всего этого. И тут передо мной вырастает она, на сквозняке, смотрит, как я разбиваю тарелки, улыбается и бежит ябедничать Пьеру. Что бы ни произошло, она всегда обо всем докладывала Пьеру. Появляется Пьер. А ну-ка в сад, живо.
Кончилось тем, что я пристрастилась к саду.
– А когда это было?
– Когда я разбила те тарелки? Года три назад, а может, и все пять.
– Как же мог муж поверить вам, когда вы сказали, будто Мария-Тереза уехала в Кагор?
– Ах, да оставьте вы меня в покое. Ну что вы хотите узнать?
– Что вы сказали мужу, когда он встал утром?
– То же самое, что вы сами только что сказали.
– А ваш муж, он говорил правду?
– Нет, муж не поверил мне. Ведь никто так ни разу и не спросил меня, нет ли у меня о ней новостей, даже Альфонсо.
– И ваш муж не задал вам ни единого вопроса?
– Ни единого, вот вам доказательство, что на самом деле он мне не поверил, просто соврал, и все.
– Что же он тогда, по-вашему, подумал?
– Да зачем вам все это? Сама не знаю.
– А Альфонсо? По-вашему, он догадывался?
– Думаю, да. Когда я попросила его выкинуть в колодец телевизор, то сразу поняла, что он обо всем догадался. А сам он что говорит?
– Говорит, что вы никогда не просили его бросать в колодец телевизор.
– Я вам не верю. Или все они врут, или вы.
– Может, просто я все перепутал.
– Ладно, пусть так. Правда, Альфонсо, он такой, из него и слова не вытянешь, но ведь «да» или «нет» – это-то он может сказать. Думаю, и для него тоже наступит когда-нибудь день… как для меня, кто знает. Иногда по дороге к себе домой он напевает «Травиату», однажды я спросила, и он мне сказал. А вообще-то он рубит дрова все время, целыми днями, с утра до вечера – вот уж скучища, так скучища… Когда-то давно, лет двенадцать назад, я надеялась, что он любит меня, Альфонсо, что возьмет меня к себе и мы заживем с ним вместе там, в лесу, у него в хижине, но эта любовь так и не сбылась. Однажды я прождала его всю ночь напролет, прислушивалась к каждому шороху, с ним вместе мы могли бы снова пережить любовь… Кагор… все… – да только он так и не пришел.
Конечно, теперь все они будут говорить, будто у меня крыша съехала, как было бы с ними самими, окажись они на моем месте. А вообще-то пусть себе говорят, они ведь теперь по другую сторону и могут говорить все, что взбредет им в голову, пусть себе болтают что попало, они ведь не умеют ни думать, ни размышлять…
Знали бы они, что произошло тогда в погребе. Да случись им оказаться со мной в этом погребе, пусть хотя бы на одну минутку, пережить такое, они бы враз языки-то прикусили и уже больше ни слова не сказали обо всей этой истории.
– Но ведь до убийства и вы тоже были на их стороне?
– Нет, никогда, никогда я не была на их стороне. Если мне и случалось туда ходить, например, за покупками – я ведь через день ходила за покупками, так что не думайте, будто я вообще ничего не делала по дому, – так вот, тогда мне волей-неволей приходилось здороваться с ними, говорить, ну разве что перекинуться словечком-другим, но не больше. А потом целый час у меня в ушах звучали их голоса, пронзительные, точно в театре.
– Вы бывали в театре?
– Случалось, когда мы жили в Париже, он иногда водил меня туда. Но «Травиата» – это было в Кагоре, с тем полицейским…
– А Альфонсо, он не был по другую сторону?
– Нет, Альфонсо был с моей стороны, хотя, может, и сам-то не догадывался… И полицейский из Кагора, он тоже обеими ногами стоял на моей стороне.
– А вам не известно, что стало с ним теперь?
– Живет себе в Кагоре, как и прежде, заперт в этом городе, ведет жизнь, которая ему по душе, с какой стороны ни погляди.
– А ваш муж, он был «с другой стороны»?
– И да и нет. Думаю, по природе он был с другой, но из-за нас двоих ему так никогда и не удалось по-настоящему туда добраться. Не будь нас, уверена, он принимал бы их за своим столом и говорил бы в точности так же, как они. Добрый день, мадам, как поживаете? Как детишки? Все растут? И даже когда что-нибудь не так, все равно делают вид, будто все в порядке. Иногда он даже ходил к ним в гости. Но всегда возвращался назад, в свой теплый, пропитанный жиром дом, всегда, даже после многих дней с другими, он все равно возвращался к нам. Поймите, у нас ведь никогда и речи не заходило о том, чтобы пригласить кого-то к себе домой. Он понимал, что не может приглашать их к себе, с такой-то женой да еще с глухонемой кузиной в придачу. Он был как в ловушке. И отлично это понимал. Но, если разобраться, в глубине души он тоже всегда был с ними, по другую сторону…
Да-да, просто так уж вышло, что, живя с нами двумя, он привык к женщинам, которые, не произнося ни единого слова, молча ходят взад-вперед по коридорам или бесшумно сидят в саду.
Однажды, когда я возвращалась из гостиницы возле Лионского вокзала, где у меня было свидание с моим кагорским полицейским, это был последний раз, когда мы с ним виделись, я тогда так торопилась, как бы он ни о чем не догадался… и увидела, как он вернулся домой, с этим своим галстуком, в этих своих очках, будто ничего не заметил, будто ничего и не случилось, а я все плакала, плакала, никак не могла остановиться, слезы лились сами собой и жгли мне глаза, когда в тот день я увидела, как он вернулся домой, весь из себя такой вальяжный, при галстуке, в этих своих очках, с белым воротничком, с таким видом, будто молча говорил мне: «Если уж тебе, милочка, так приспичило поплакать, пойди-ка ты поплачь где-нибудь в другом месте», – вот в тот день я и поняла, что он с другой стороны, да-да, уже в тот день мне все стало ясно.