Огонь, разрыв, осколков свист.
Я рад пехотной доле:
Я в землю врыт, а вот танкист
Горит в открытом поле.
Горит танкист, горит, горит,
Как звездочка сияет.
А полк в земле, а полк лежит,
А полк не наступает.
А я по уши в землю врыт,
Я — жалкая пехота.
Горит танкист, танкист горит,
И вдруг как гаркнет кто-то:
“За мной, за Родину, вперед!
За отчий край, друзья!”
И вот уже пехота прет,
Пехота во весь рост встает,
Пехота падает и мрет
И все-таки идет вперед —
Остановить нельзя!
Уцелеть в таких атаках выпадало только тем, кто “родился в рубашке”. И неудивительно, что за каких-нибудь два военных года лейтенант Гончаров был трижды ранен. В третий раз особенно тяжело. Пуля, пробившая ему грудь навылет, “плохо” сделала свое дело: прошла в сантиметре от сердца. На протяжении всей жизни он вспоминал о том мгновении, когда маятник его жизни, слабея на каждом взмахе, готов был остановиться.
Вот тут-то пуля меня и нашла...
Не больно совсем,
Как будто груди не стало.
Легко и мутно,
И безразлично,
Устало как-то, устало...
Потрясающее свидетельство умирающего на поле боя солдата: “Не больно совсем, как будто груди не стало”... Придумать такое нельзя, такое надо пережить... А дальше... пробитый пулей солдат не столько чувствует, сколько фиксирует затухающим сознанием: “Жизнь / через гимнастерку, / через пальцы мои / из меня вытекает”. О том, как “вытекает жизнь”, довелось рассказать немногим. Только тем, кто выжил... Солдаты похоронной команды, подбиравшие убитых и раненых после того боя, переговаривались, наклонившись над лейтенантом (и он, как сквозь сон, слышал): “Ну, с этим все... этот уже не встанет”. Слышал... и даже чувствовал (приведу жестокий, на наш взгляд, но для окопного солдата вполне нормальный эпизод):
...Как с меня угрюмые солдаты
Неосторожно сняли сапоги.
Но я друзей не оскорбил упреком.
Мне все равно. Мне не топтать дорог.
А им — вперед. А им в бою жестоком
Не обойтись без кирзовых сапог.
Врачи медсанбата каким-то чудом вернули сознание смертельно раненному командиру. Первыми словами, которые он услышал, очнувшись, были: “Лежи спокойно. Все хорошо. Я буду с тобой”.
Догадался: это медсестра. “Светлая, светлая”... Из того кошмара в сознании отпечаталось только это...
Через годы и годы, вспоминая о ней, поэт нашел и другие, психологически более проникновенные и потому волнующие слова. В книге “Лады” (о ней разговор впереди) этому воспоминанию посвящено стихотворение-лад “На войне тоже любили”. Не могу не привести здесь хотя бы небольшой отрывок из него:
“На меня это: “буду с тобой” / подействовало так, / Что мне захотелось / Остаться среди живых. / Я был тогда еще мальчиком, / И мне ни разу и никто / Не говорил: / “Я буду с тобой”.../ Желание жить / Возвращалось ко мне / С бешеной скоростью. / К вечеру я даже заговорил, / Правда, мне мешала кровь: / Она стояла у самого горла. / И то, что я пытался сказать, / Не всегда можно было / Легко понять. / Но она не запрещала мне / Выдавливать из себя слова. / И только иногда / Вытирала влажной салфеткой / Мои кровавые губы. / Я рассказал ей, / Что я родом из Краснодара, / Что зовут меня Виктором, / И признался, что мне / Совсем не хотелось жить, / Пока я не увидел ее...”.
Выжил лейтенант Гончаров после этого ранения. Выжил! И хоть на костылях, но вернулся в родной дом — первым и последним из трех мужчин, ушедших из этого дома на войну. На отца и брата к тому времени мать получила уже похоронки. Нетрудно представить, что испытывала она, обнимая его, хоть и искалеченного, но живого:
Ей война, как сдачу, возвратила
Пулями пробитого меня.
Возвратила... И он, привыкая к этому чуду, продолжал жить, радоваться свету белому, но уже не как “батькин” сын, а как “дитя скальпеля”, потому что знал: спасли его, дали ему вторую жизнь не знавшие на фронте отдыха золотые руки военных хирургов. Чувство благодарности им он пронес через всю жизнь. В стихотворении, взятом эпиграфом к этой статье, оно прозвучало с особой силой: “Я был убит. / Мне бы не жить ни дня, / Но я живу, хирургов прославляя”.
Другой бы на его месте каждому встречному и поперечному рассказывал о том, как он “был убит”, рубаху задирал, показывая рубцы и шрамы, он — нет... Он всем, кто заглядывал к нему, показывал и озвучивал свои творения. Сознательно выбираю это высокое слово, потому что оно наиболее точно определяет то, что выходило из-под его пера и из-под его резца !
Далеко не все знали, что у него кроме Поэзии была еще и вторая любовь — Скульптура ; что он был участником более пятнадцати художественных выставок, в том числе персональных (московских и европейских). Об этой второй любви считаю нужным сказать во весь голос, потому что многое из того, что сделано им в Поэзии, вышло из нее.
При словах “скульптура”, “скульптор” мы сразу представляем себе мрамор, бронзу... и что там еще?.. гипс, глину... Ничего этого не было в представшей передо мной впервые его “мастерской”, потому что таковою для него в то лето была сама Природа в излюбленном им интерьере: берег моря, силуэты гор, синий купол неба... Крым! Именно в этой “мастерской” я впервые увидел его... Увидел в работе, в минуту вдохновения, а точнее — творческого азарта... Увидел и восхитился им!
А что же было под рукой у него вместо мрамора? Камни! Обыкновенные камни... Впрочем, это для нас, бесталанных, “обыкновенные”... Для него — если прибегнуть к сравнению из поэтического ряда — они были как бы задуманными, но еще не написанными стихотворениями, а если выразить это языком скульптора — были материалом, заготовками для будущих скульптурных работ, заготовками, созданными самой Природой.
В “общении” с камнем, в “контакте” с ним талант Виктора Гончарова неожиданно засверкал еще одной яркой гранью. Кажется, он понял это и сам. И всем, кто считал такое “общение”, по меньшей мере, странным, по-дружески объяснял:
Я камень в руки брать люблю,
Подолгу с ним шептаться.
Потом я так его рублю,
Что не могу расстаться.
Берег Черного моря, особенно в окрестностях Коктебеля, где при советской власти круглогодично функционировал прекрасно обустроенный Всесоюзный Дом творчества писателей, был достаточно щедр на нужный Виктору “материал”. Дело было за малым — уметь увидеть в бесконечных россыпях обкатанных, отшлифованных прибоем больших и малых камней те, в которых, как говорил он, “есть душа”, скрыт невидимый неискушенному взгляду замысел, образ: “Камушки, камни мои, / Песчаник, базальт, гранит — / Каждый свое хранит”.
“Охотой” за камнями в Коктебеле занимались и другие писатели, и особенно увлеченно Леонид Мартынов и Мариэтта Шагинян. Но они искали просто красивые камни — для домашней коллекции. Виктор же искал только “одушевленные”! Кстати, этим он занимался везде, куда бы ни забросила его судьба, даже на берегах дикой сибирячки Лены, даже в Индии — посчастливилось кое-что найти и там...
Но с не меньшим любопытством присматривался он и к другим материалам, особенно к дереву. В дереве, говорил он, Природа просто неистощима на выдумки. Разгадать их — такой страстью он одержим был постоянно:
“Я люблю читать / То, что написано / Внутри дерева. / То, что оно скрывает от всех. / То, что оно открывает / Одному мне”.
Чтобы представить, что он “прочитал”, например, в высохшей и отполированной дождями и солнцем коряге, достаточно взглянуть на скульптуру, названную им “Лебединая песня”. Описать ее я даже не буду и пытаться, на нее можно только смотреть, смотреть и удивляться!