Это первый на моем веку памятник, в котором советская символика совмещена с символикой православной. Часовня открытая, то есть без стен, на четырех столпах-опорах. Купол-шелом — по замыслу двух местных авторов сооружения — это и шлем древнего ратника, и купол парашюта, а опоры — парашютные стропы. Внутри часовни — крест черного мрамора с надписью: “Несть выше чести, аще живот положити за други своя”. Мемориальная стена чуть поодаль, тоже из черного мрамора, с именами положивших голову “за други своя” воинов — и с советскими пятиконечными звездами.
К р е с т — и з в е з д а. Не знаю, как там будет в других мемориальных сооружениях, но здесь обе символики, по-моему, органично уживаются. Да и как возможно иное? Не разрывать же на части нашу историю — тем паче над прахом тех, кто творил ее ценою жизни своей. Крест — и звезда!
И еще... Часовня эта поставлена рядом с церковью, носящей имя Александра Невского. Храм святого и благоверного князя изначально, на заре ХХ столетия, был построен именно как воинский, рядом с казармами, и сегодня он окружен военным городком, где дислоцируется Псковская (Черниговская) прославленная дивизия ВДВ. И теперь, после отмены “марксистско-ленинского воспитания” в армии, священник храма сего протоиерей отец Олег с причтом окормляют десантников и других воинов нашего края...
Мне же храм Александра Невского дорог еще и “фамильно”, кровно. Еще до Первой мировой войны в нем был крещен младенец Александр, через годы ставший воином Великой Отечественной войны — и моим отцом... Но в 20-е годы храм закрыли, превратили в армейский склад, обезглавили и разрушили звонницу. В 90-е же открыли вновь, и к 775-летию великого святого князя это дивное, темно-красного кирпича здание было “народной стройкой” воссоздано во всей его прежней красе.
А в 97-м отец Олег в храме Александра Невского отпевал почившего навек Александра, учителя и воина, — отца моего. А затем, летом, я привез в Псков моего маленького московского внука, чтобы он знал, где находится его подлинная — духовная — родина. И тот же священнослужитель, пастырь воинский, крестил его под сводами ратной псковской церкви…
Это мой храм. Я его прихожанин.
* * *
“Лес рубят — щепки летят”. Если б только щепки...
Просто гибель приходит нашим лесам. Даже когда едешь в машине или в автобусе, из окна видно: на местах былых боров с корабельными соснами — пни, зияющие пустоты. А вглубь заедешь или зайдешь — вообще за голову схватишься. От прежнего лесного изобилия Псковщины, от великолепия нашего хвойно-березового царства, похоже, скоро ничего не останется... Всюду идут незаконные порубки. И если б вырубали только то, что по нормам положено, и если б только спелый лес, зрелые деревья. Нет, срезают электропилами молодняк, то есть попросту губят будущее земли. И кто? Да сами же новоявленные руководители области и районов — через всяческие подставные “фирмы”, через покорных и безвластных лесничих и лесников. И гонят эти “лесозаготовители” по ночам целые колонны лесовозов с сотнями кубометров древесины. Да какой! — строевой, “деловой”, отменный лес, его еще “кругляком” зовут. (А ольха, кустарники, сухостой — это остается нетронутым, засоряя леса, заполоняя пустоши).
Захочет рядовой местный житель районной глубинки дров на зиму заготовить или новый дом поставить, так его двадцать комиссий проверят. А “фирмачам” заезжим — пожалуйста! И если б на нужды области уходил наш лес — нет, его везут в основном даже не в Москву и в Питер, а за рубеж. “Даже немцы в войну так много леса не вырубали!” — возмущается в местной печати заслуженный лесовод. И кое-кто из немногих честных журналистов тоже бьет тревогу. Но — ничего! “Хозяева” губернии и в ус не дуют (пo вполне понятным причинам…)
А область наша буквально “лысеет”. И уже почти нигде не осталось ни лосей, ни кабанов, ни дичи в прежних наших глухоманях. Искоренили. Волки — те плодятся и множатся. Им, волкам, вольготно.
В том числе и двуногим...
* * *
“...И стало вдруг видно далеко во все концы света...”. И на все четыре стороны света хочется поклониться.
Святая земля.
И никакая нечисть не смогла погубить свет духовный, материализовавшийся в белых ее, одноглавых чаще всего и приземистых (словно витязь в шеломе врос в холм и, как меч, вознес звонницу) храмах. Осквернить, поселить на время мерзость запустения — смогла, но погубить — нет. И не сможет. По крайней мере, до тех пор, пока мы помним, что мы — Русский Народ. Живший здесь тысячелетие назад и еще раньше. Поставивший на своих языческих капищах эти храмы. Впивавший не только плотью своей, но и душой чистоту Словенских ключей, реки Великой и озера Чудь.
Как ни травят это озеро, оно и сегодня настолько чистое, что жители прибрежных сел для самоваров черпают воду из него, а не из колодцев.
Недаром же русское выражение “душу вымыть” эстонцы переводят так: “Воды из Пейпси-ярви (Чудского озера) испить”...
* * *
Вот оно, озеро Чудь, блещет вдали, с высот Изборской твердыни в ясный день виднеется его слепящее серебро на границе окоема. То самое “нелюдимое море”, воспетое пушкинским другом Языковым, — недаром же местные рыбаки морем его и зовут. Его болотистые берега пронизаны протоками, где, скрытые осокой и камышом, просмоленные челноки пахнут так же, как кровли шатровые на псковских башнях, а земля под ногами дрожит-трясется за версту от воды, и русалочьими вздохами да щучьими всплесками озвучена тишь на плавучих островах, режущих кожу тугими стеблями...
С большой высоты оно, море из двух озер с теплым протоком Узменем посередине, похоже на скрипку или на гитару, но на обоих берегах Чуди звенят-играют прежде всего гусли — да, гусли! И русские ребята играют, держа в руках наследие Садко, и эстонцы, лишь зовут их по-разному. Гусли звончатые да яровчатые, гусли-самогуды — вот музыка Чудского озера. И это ль не чудо! И сегодня эта музыка выжила в краю, кровью истекшем, дотла спаленном в последнем германском нашествии, и она не раздавлена “тяжелым металлом” и прочими лавинами безродного и тупого озверения, которое накатилось на нас...
Звени, звени, Святая Русь!
Не замолкай, гусляр, над озером-Чудом...
* * *
А река Великая — вовсе не великая, как Волга или Днепр. Просто “великая” — значит “большая” в славянской речи; она, Великая, и впрямь самая широкая из всех рек, речек и речушек моего края. В нижнем течении, от Пскова, слившийся с водами Псковы-Плесковы прямой и светлый ее поток уходит к Озеру, смыкаясь с ним, как меч со щитом...
Каждый помнит какую-то русскую реку...
Так на чужбине начал некогда песнопение реке своего детства изгнанник, взявший себе сладкозвучно-сказочное имя — Сирин. Да, у каждого — своя Река. У меня — Великая. Она и на восходе жизни была для меня величавой водной стихией, и в последний мой час вспомнится мне не простой речкой, а — Рекой, прообразом любых великих рек, на которых я побывал — от Волги до Ганга.
Река моей Земли. Река-преданье, река-сказанье... Отцовская деревня — на ее берегу в среднем течении, далеко от города. Здесь по ней не ходят пароходы, ни даже моторки, хотя и глубина, и ширь здесь у нее достаточны. Там, впереди, на излучине, у села, где когда-то родилась будущая княгиня Ольга, — пороги, небольшие гранитные утесы закрывают путь любым судам, лишь малые лодки, чаще всего плоскодонки, скользят по чистой глади. И отражает она берега, и века, и людей — такая прозрачная, что глянешь в нее — и замрешь, пораженный: твое лицо — не на поверхности, а на самом дне, на глубине, и рыбешки шныряют сквозь тебя, и водоросли вьются в волосах...
А берега ее?! Лесные, луговые. Левый — пологий, низинный, пойменный, правый — крутой, боровой. Левый — в аире, в дягиле, в девясиле, в сонной осоке, в тугих купырях. Правый — в дикой смородине, малине и ежевике, в соснах и ветлах над самой водой...