Вот лишь несколько примеров. Первое “суровое гонение” — та самая “южная ссылка поэта”:

“На самом деле ни в какую ссылку Пушкина не ссылали. Даже официально это была командировка от Коллегии иностранных дел, при которой Пушкин состоял на службе...

Итак, Пушкину выдали тысячу рублей казенных денег на дорогу, и он отправился в путь. И похоже, что сам Пушкин был весьма доволен. Уже в первом своем южном стихотворении он пишет, что... буквально бежал из Петербурга:

 

Искатель новых приключений,

Я вас бежал, отечески края...”

 

Бегут чаще всего от наскучившего или причиняющего страдания. И у юного Александра были на то причины — и личные (несчастная любовь к Наталье Кочубей), и творческие. Правда, о последних радели больше его старшие товарищи.

Так, например, еще Батюшков в письме А. Тургеневу сетовал: “Не худо было бы его (Пушкина. — В. М. ) запереть в Геттинген и кормить три года молочным супом и логикою... Как не велик талант “Сверчка”, он его промотает, если... но да спасут его музы и молитвы наши!” Такого же мнения были и Карамзин с Жуковским. Именно им удалось склонить государя Александра Павловича отправить Пушкина в эту командировку. Тем более что в Петербурге к тому времени вокруг юного гения чаще стали мелькать не прежние веселые кутилы с эполетами, а “ожесточенно-мрачные” жрецы черепов и белых фартуков, сиречь масоны, готовившие России кровавую республиканскую баню. За душу гения началась борьба между взрастившим его Государством Российским и теми, кто хотел обратить талант поэта против этого Государства. Не будем забывать, что ни одна из более чем многочис­ленных в ту пору российских масонских лож не имела русского происхож­дения, а это значит, что за концы этих ниточек дергали “братья каменщики” из Европы, весьма напуганной невиданным доселе могуществом Российской империи.

И первой ласточкой их влияния на поэта стала написанная экспромтом, но с удивительнейшим рвением тут же растиражированная “братьями” ода “Вольность”.

Поэтому Пушкина не только командировали к морю, но и, разумеется, откомандировывали от новых “друзей”. И, как замечает В. Марочкин, стоило только собраться в Одессе “прежнему кругу” (Пестелю, Абрамову, Бурцеву и прочим “мрачно-ожесточенным”), как “Карамзин советует Александру Павловичу перевести Пушкина в Михайловское, где обычный пристав мог уберечь его от посягательств незваных гостей”.

Борьба разворачивается нешуточная, но и “на кон” поставлено слишком многое. Итог этой “борьбы за душу поэта” станет очевиден уже в царствование другого государя — Николая Павловича, но что за итог! — “Капитанская дочка” и “Борис Годунов”, “Евгений Онегин” и “Клеветникам России”...

Однако это только еще “будет”, а пока, “чтобы поэт не утомился и ног не замочил”, делается распоряжение предоставить ему (“ссыльному”!) военный корабль для плавания из Кафы (Феодосии) до Гурзуфа, а также “по высочай­шему повелению, сначала Гнедич, а потом Вяземский лично наблюдают за тем, чтобы новые произведения поэта, присылаемые из “ссылки”, без промедления отдавались в набор и печать, а гонорар и авторские экземпляры своевременно отсылались в Бессарабию…”

Не имеет смысла дальше пересказывать исследование Марочкина — его нужно просто знать. Остановлюсь еще только на одном “скандальном” факте творческой биографии поэта. На кощунственной “Гавриилиаде”. Самым ярым сторонником пушкинского авторства этой рифмованной мерзости является советский пушкинист Н. Эйдельман. С чего бы? Ведь сам Пушкин написал следствию по этому делу: “Ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия и кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнения, приписывающие мне произведения столь жалкие и постыдные”. А в частном письме и прямо возмутился: “...До прави­тельства дошла “Гавриилиада”... и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность”. Уж куда бы яснее! Нет, Эйдельман (и не он один) с какою-то маниакальной страстью пытается “удочерить” сию незаконнорож­денную поэмку Пушкину. Уж не рецидив ли это того “воспитания”, которое получали малолетние обитатели местечек, где раввины каждого иудея, проходившего мимо Православного храма и изображений Христа и Бого­родицы, заставляли плеваться в сторону христианских святынь, а за невыпол­нение такого “обычая” строго карали?

Об успехе этого “воспитания” говорит уже такой факт, что, несмотря на то, что сам поэт неоднократно опроверг приписываемое ему авторство “Гавриилиады”, во всех без исключения академических собраниях его сочи­нений и по сю пору она печатается как пушкинское произведение...

И тем не менее важнейшим выводом из исследования Владимира Мароч­кина оказываются не эти “сердца горестные заметы”, а то, что гений Пушкина, разумеется, Богодарованный нам свыше, мог созреть и развиться, а еще точнее — быть выпестован только в исторических условиях Российской империи.

 

Николай Наседкин • "Минус" Достоевского (Наш современник N7 2003)

Николай НАСЕДКИН

“Минус” Достоевского

(Ф. М. Достоевский и “еврейский вопрос”)

1

 

Считается, что Достоевский не любил евреев.

Мнение сложилось такое: он мог ненавидеть и презирать отдельных русских, но бесконечно любил русский народ; и, напротив, он уважал отдель­ных евреев, поддерживал с ними знакомство, но в целом еврейскую нацию считал погубительной для всех других народов и в первую очередь — для русского1.

Однако ж, вернее будет сказать, Достоевский гневался не на евреев, а на — “жидов”. Он очень четко разделял эти понятия и однажды, вынужденный к объяснению публично, печатно, подробно разъяснил позицию свою в данном вопросе. Об этом речь впереди, а пока стоит напомнить, что слово “жид” в прошлом веке, да и в начале нынешнего, употреблялось широко в обиходной речи, в газетах, журналах и книгах. У Пушкина: “Идет ли позднею дорогой // Богатый жид иль поп убогий...” (“Братья-разбойники”); “...Пожалуй, будь себе татарин, — //И тут не вижу я стыда; // Будь жид — и это не беда; // Беда, что ты Видок фиглярин”. (Из эпиграммы на Ф. Булгарина.)

У Гоголя: “— Перевешать всю жидову!.. Пусть не шьют из поповских риз юбок своим жидовкам!..

и толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов.

Бедные сыны Израиля, растерявши всё присутствие своего и без того мелкого духа даже заползывали под юбки своих жидовок; но козаки везде их находили” (“Тарас Бульба”). У Тургенева был рассказ с названием “Жидовка”. (Точно так же озаглавил свой рассказ впоследствии Куприн.)

А вот уже и эпоха Чехова: “... захочу, говорит, так и кабак, и всю посуду, и Моисейку с его жидовкой и жиденятами куплю”; “...и трясется, как жид на сковороде” (“Происшествие”); “— Да и мне время идти к жидам полы мыть... По пятницам она моет у евреев в ссудной лавке полы...” (“Старый дом”); “...нет такого барина или миллионера, который из-за лишней копейки не стал бы лизать рук у жида пархатого...” (“Степь”).

Еще позже, у того же Розанова, понятие это встречается сплошь и рядом: “Но нельзя забывать практики всего этого “жидовства” и “америка­низма” в жизни...” (“Опавшие листья”); “Пела жидовка лет 14-ти, и 12-летний брат её играл на скрипке. И жидовка была серьезна...” (“Апокалипсис нашего времени”).

Короче говоря, слово “жид” (и производные от него) было для Достоев­ского и его современников обычным словом-инструментарием в ряду других, использовалось широко и повсеместно. В отличие, скажем, от нашего времени. Современный человек даже в словаре Даля, в этом кладезе всего русского языка, настольной книге писателей второй половины XIX века, не найдет отдельной статьи на слово “жид”. Мелькает оно лишь в качестве синонима к понятию “раввинист” — “иудей, еврей, жид, ветхозаветник, человек Моисеева закона”; да еще при расшифровке слова “кагал” как одно из его значений — “вся жидовская община, громада, мир”.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: