Милка положила руки на стол, опустила на них голову.
— Зачем ты сказал мне эти слова? — тихо, потерянно спросила она. — Ведь есть же у тебя… с радостью услышала бы…
— Я давно люблю… вашу семью люблю…
— А если я пропаду? — спросила она, глядя в глаза Дорофею.
Шестьдесят дней изнурялся он тяжелой тайной: воевал Дорофей вместе с Василием, братом своим двоюродным, тетки Ульяны сыном, — и пал Василий на его глазах. Теперь он почувствовал, что может раскрыться перед Милкой. Но сначала рассказывал о своих подвигах, раздувая свое жестокое бесстрашие. И тут же просил Милку не всему верить: «Могу ведь порисоваться перед тобой…»
— Нет, я тебе верю во всем. Если не сделал нынче, сделаешь завтра…
— Милка, ты молодец! Никому не признавался, тебе откроюсь: был в плену… Никто на свете не знает об этом позоре моем…
Что-то изменилось в лице Милки, тревожно повернулась она к порогу.
Там стоял крупный, полнеющий человек в офицерском мундире без знаков различия.
— Мила, помоги, — сказал он, протягивая свертки.
Дорофей встал, выжидая. Алешка Денежкин подошел, поздоровался и проследовал в свою комнату. Там переоделся и вышел к столу в штатском.
Началась гулянка с каким-то двойным смыслом: вроде бы и в честь Дорофея, и в то же время в честь брачного союза Милки и Денежкина. За Дорофея Денежкин выпил охотно, а за свой брачный союз что-то не решился. Два года уже ходит к Милке, живет по неделе, а расписаться не может: не то со старой женой не ударил еще горшок об горшок, не то держится за ядреную вдову Зинку Крестовую, председательшу райисполкома. «Осерчает Зинка, немедля разбронирует Алексея», — говаривала, подвыпив, тетка Ульяна.
Денежкин не шибко рьяно опровергал эти рассуждения Ульяны и все косился оком на Дорофея, весь целиком тонул в изучении этого непонятного для него человека.
А Дорофей неволил себя сейчас же подружиться с Денежкиным, если уж Милка избрала его в мужья, ребенка родила от него.
И мудрая тетка Ульяна, уманив Дорофея на кухню, будто помочь ей, взяла его за оба уха, как в детстве, строговато внушила: возрадуешься на этой гулянке — себя возвысишь, покой душевный сестре принесешь, уважение заслуженного зятя обретешь, а если уйдешь или любовь свою к двоюродной сестре не скроешь, то век будет тебя заносить на сторону, косорылить душу… Оступаются смолоду…
— Тетка Улька, мне, наверное, помирать надо…
Под белым высоким, как у богородицы, лбом построжели глаза тетки Ульяны:
— Вода по низинкам сама собой разливается. А к тому шихану, на каком холостая вольная жизнь твоя крылами помахивает, не подошли еще волны. Я тебе такую, прямо из яблоневого цвета выведу — одним взглядом ее счастлив будешь всю жизнь. А Милицы сторонись: мечется; как первотелка, слепнями в кровь искусанная. С брачком она, Милица-то: тоска на нее нападает непонятная… Даешь зарок? — заклинала Ульяна племянника.
С трудом разомкнул спаенные жаркой сухостью губы:
— Ладно, устранюсь…
За столом Дорофей качнулся в воспоминания:
— Помнишь, Денежкин, как собирали землянику на полянах? Найдет Милица целую кулигу спелой ягоды, машет платочком, окликает. Сама о себе забывает, рвет одну ягоду в свой туесок, другую — в твой. А ты, Алеша, умник с детских лег. Набредешь на ягоду, примолкнешь, затаишься, окликай тебя не окликай — не отзовешься. А ведь совсем рядом по-перепелиному схоронился, того и гляди наступишь на тебя, а не найдешь. А?
Алексей, смеясь, покачал головой:
— Детство, детство… Ну, давай за тебя махнем по одной, сирота ты бедовая.
Нашла-наехала на Дорофея упрямая поперечность, онемел, на потемневших скулах густо взошли веснушки. И чем строптивее отнекивался от питья и еды, тем тяжелее становилось ему от всеобщего внимания. Милка начала скучнеть, Ульяна — гневаться. А Денежкин — с едва заметной издевкой пересаливать свое усердие: так и казалось, будто не на брачном пиру пьют-едят, а чествуют героя Кудеярова, сокрушившего неприятеля. И не знают, как ублажить лейтенанта.
Стыдобно и униженно сознавал Дорофей свое упрямство, молчаливое лютование. Но сладить со своей поперешностью уж не мог. А когда хозяйка поставила на стол последнее кушанье, кашу-выгонялку, и все чинно вытерли губы, чтобы встать, Дорофей начал пить водку. Все присели, ожидая, чем это кончится.
Дорофей полез к Алексею навязываться с дружбой, которая стоит куда выше привязанности к женщине, если даже у женщины такие погибельно-красивые глаза. Не смущаясь ухмылкой Денежкина, он горячо говорил, стоя перед ним с рюмкой:
— Дорогой Алеша, на меня во всем можешь положиться…
Денежкин не понимал, в чем он мог положиться на подвыпившего, раздерганного Кудеярова. И все же встал, по-братски обнял Дорофея, всего на мгновение прикрыв его широким размахом плеч, как орел птенца. И сколько было превосходства и снисходительности в его спокойном лице, что Дорофей, отстранившись, начал бледнеть.
Как во сне, Дорофей опустился на колено и злым шепотом произнес слова из письма Ивана Грозного к монахам Пустозерского монастыря:
— «Аз, смердящий пес, бью челом пред вами, о святые отцы! — И дальше, встав на ноги, своими словами рисовал картину, как монахи, из бояр сосланных рекрутированные, развесили уши при самоуничижении Иоанна и как он их, разомлевших от гордыни, уличил в блуде: — Постов не блюдете, пиво наяриваете и, яко жеребцы стоялые, мечетесь через тын к сельским девкам!»
И далее двинул наотмашку:
— «Ужо доберусь, вытяну кнутом вдоль спины!..»
Ульяна объясняла Денежкину выходку Дорофея непривычкой к водке, неумением пить. Но Денежкин, постукивая пальцами по столу, все четче прозревал прищуренными глазами опасного в Дорофее человека, притаившегося под личиной разухабистого офицерика. И он все ждал своей минуты поддеть его крючком, а заодно развеселить Милку — что-то шибко загорюнилась.
Ей-то казалось, что поняла она Дорофея до самой утаенной глубины… С древних времен лечили сердечную тоску русские молодцы отлучкой невозвратной в дикое поле, чтобы сложить там голову за волю вольную. И такие прострелы пронзали Милкину душу, что хоть впору раскручивай назад эту налегке справляемую свадьбу и вой в голос, как на поминках…
Ульяна холодновато оглядела со всех сторон племянника, решила посадить его на место, не роняя его достоинства офицерского, а заодно показать зятю, пусть пока не записанному, наведывающемуся к Милке будто к сударушке, что он хоть и забронированный, заговоренный от смерти хлопотами Зинки Крестовой, все же не к нему, а к Дорофею поворачивается она, Ульяна, изболевшимся материнским сердцем.
— Дорофейка, — начала она, самим тоном показывая, что знает его бесштанным карапузом, когда он в ангельском сне пруденил под себя. — Колы ты в орденах, вот и озадачу я тебя прямо по-бабьи, потому что наши тут ничего не знают: почему штанов не удержите! Гитлер-то совсем рядом огонь мечет, а? Что же с нами будет-то?
Денежкин аж помолодел от ее вопроса, с отроческим простодушием, чуть разинув рог, уставился на Кудеярова: как тот будет выкручиваться-выпутываться?
А Дорофей, нагловато-светло подмигнув Денежкину коршунячьим оком, сказал преспокойно:
— Все идет по плану, тетка Ульяна. Наше командование все знает, все планирует. Мы за ним как у Христа за пазухой. Всему свое время, у дороги два конца: один — в Россию, другой — в Германию, в логово зверя. Чего тебе привезти из Берлина, а? Наказывай, пока я с вами.
— Недавно наши по радио говорили: отошли на подготовленные позиции, потеряли без вести сколько-то тысяч солдат… А ты дурачком прикидываешься. С Алексея спрос маленький — в тылу трудится, что ему велят, то и будет толмить, а ты-то там бывал…
В душе Дорофея вновь поднялись приглушенные было тыловой тишиной чувства недоумения, горечи и озабоченности. Как мякину стряхнул он с себя наигранную снисходительность к старой женщине, напрямую пошел в изловчившиеся поймать его руки Алешки Денежкина, не стараясь больше подавлять в себе росшую день ото дня тревогу.