— Гм, гм… пропали без вести! — заговорил Дорофей с беспощадностью, зло кривя на сторону страдальческий рот. — Чай, не иголка! Скажу тебе, тетка Уля, и тебе, Милица, а Алексей сам все знает частично — расколошматил нас под Харьковом… Первый день поперли мы на Изюм лихо. Вешняя распутица нам нипочем. Фрицы начали психовать, отходить местами. Линия обороны вроде дрогнула, прогнулась. А через несколько дней мы оказались в окружении… Много наших попало в плен… Даже раненый командарм Городнянский…
Вместе с генералом на грузовой машине вырывался из окружения Кудеяров. Стоял командарм на коленях в кузове, руки к пулемету прикипели, Дорофей подавал ему ленты. Красиво и страшно было окровавленное лицо командарма. Скончался не приходя в себя. Немцы построили пленных и в их присутствии похоронили русского генерала с воинскими почестями.
Особенно подчеркнул Дорофей, что, оказавшись в плену, не заменял он лейтенантское обмундирование солдатским, не зарывал в землю документов. Наверно, по легкомыслию. Это легкомыслие да веселость и помогли ему бежать, когда гнали пленных на запад по степи, мимо балок и перелесков.
Но Милке он рассказывал (говорил только ей, не замечая Ульяны и Алексея Денежкина), как напряженно разрабатывала мысль один хитрее другого планы побега. Теперь он и сам верил, что планы возникали тогда, на марше, а не придумал он их позже, чтобы объяснить себе и людям прямо-таки сказочно успешный побег.
В действительности же даже за несколько минут до того, как живая внутренняя сила метнула его в кусты неклена, у него не было никакого плана побега. Шел со всеми, пока еще не осознав ужаса своего положения. Все шли, и он шел под редким конвоем. Но когда увидел за селом скворцов, певших у своих гнезд в дуплистом нагом дубе, вдруг с такой горькой явью понял, что с ним произошло, что заплакал. За деревом понижался дубовый скат в густом подлеске. Оглянулся на скворцов, и вдруг все его молодое тело каждым мускулом собралось для прыжка и, кажется, само собой метнулось за кусты и покатилось в овраг. Когда засвистели пули, срезая ветки орешника, он уже сидел на земле, обняв дубок, не в силах унять икоту.
На дне дола на травке-зимовухе отстоялась снеговая вода в кружевах пены у закрайка. Спасло его то, что он, припав грудью к земле, пил настоявшуюся на пресной траве воду по-волчьему беззвучно. Тот же, кто выслеживал его, минуту спустя лакал из этой лужи по-собачьему громко. И это погубило выслежника, хотя и был он с автоматом. Дорофей по-рысьему сиганул ему на спину…
Не то везло ему, не то характер был незлопамятный, но только забывал Дорофей обидное, — в жизни больше веселого было. Но война, как оспа, чернокрапила память. И он превозмогал себя, чтобы забыть и тем более утаить от светлой, совсем еще девчоночьей души Милки кое-какие обидные, могущие унизить его, а заодно и честь армии подробности своего поединка с немцем и затем обретения полной свободы уже у себя, в рядах родной армии…
— Ты просто чудо! — воскликнула Милка с искренностью, смутившей не только Денежкина, но и Дорофея. Потому-то он и сказал:
— Девочка, а вдруг да я полюблю тебя… Алексей, вдруг да случится, а?
— Герою вроде не положено быть пошляком… — рассудительно сказал Денежкин.
Глубоким вздохом Ульяна пригасила вспыхнувший огонек, будто ногой наступила на побежавшее по ковылю горбатое пламя.
— Охо-хо… не служил ли мой сынок, Вася, под командой того генерала…
Дорофей передернул плечами не то от водки, рюмку которой держал перед ноздрями, не то от недосыпания.
— Васька лупит фрицев почем зря, — с нажимом заговорил он. Оттого, что перед глазами его лежало проклеванное пулями тело Василия, он весь вечер, как только заходила речь о Васе, бодряческим тоном хвалил его. — Везет моему брательнику, как в сказке. Лишь со склизом пуля щеку обожгла — девка мимо проходила, он за ней поворачивался, как подсолнух за солнцем. Чуть шею не свихнул.
Дорофей утешал тетку байкой о подвиге ее сына: перебил, по меньшей мере, два десятка рядовых да трех офицеров. Ульяна качала головой, радуясь, что сын жив, и смущаясь его беспощадностью.
— А что? Война виновата. До войны-то я курицы не обижал, а теперь могу спокойненько разрешить хоть сотню, хоть тысячу неприятелей. Заметьте себе: мордобой идет лишь год, а редкий солдат не убивал… А что будет с людьми, если повоевать придется годика три-четыре?
— Да неужели в этом году не закончится? — изумилась Милка, взглянув на Алексея.
— Да каким же образом? — почти выкрикнул Дорофей в лицо Алексея. — Пока остановить-то его не можем. А там еще нужно повернуть спиной к нам и лупить, лупить, гнать.
— А если немец на Волгу придет? — спросила Ульяна.
— Ну и напугал ты женщин, Кудеяров, — сказал Денежкин.
— Ну и что, если придет? — просто и как бы мимоходом отозвался Дорофей, привыкнув, что на войне всякое бывает. — Все равно вывернем его наизнанку… Тетя Уля, разрешите, я набью номенклатурную морду Алешке Денежкину?
Ульяна взглянула в глаза племянника, горестно отказалась.
— Не надо ссоры.
— Да как ж не надо, если он не женится на Милке?
— Мы скоро распишемся, — сказала Милка.
— Не твое, Дорофей, дело, — мягко вразумил Денежкин, чокаясь с Дорофеем. — Ты бы меньше брехал, панику не сеял. Ну, давай выпьем. — Выпил, зажевал огурцом. — Знаешь, сегодня взяли тут одного, а ведь он десятой доли не трепал спроть тебя…
— Так вот, — подзуживая, продолжал Дорофей. — Там кровь, слезы, горечь… а ты… Нет, Васька набил бы тебе морду… Он брат Милки. — Денежкин ушел в свою комнату, снова вышел. Уже в своей военной форме, без знаков различия.
— Я на дежурство, — сказал он Милке. У порога задержался, поманил пальцем Дорофея и, когда тот подошел, обнял его. — Прощай, брат. Наверно, не увидимся. Извиняй, если резким словом задел…
— Ну что ты, Алешка… И я прижигал тебя каленым словом не по злости… Разобьем фрица, потолкуем обо всем спокойно.
— Слава богу, помирились… Нынче и в тылу не легко, — сказала Ульяна.
По окнам и крышам мокро шумел дождь. Милка убрала со стола, застелила диван. И, вынося свое одеяло в сени, сказала:
— Я там посплю.
Дорофей докурил, лег. Сердце зашлось от ударов. Ощупывая руками темноту, ступая по скрипевшим половицам, пошел в сени. Двери оказались подпертыми.
— Милка, пусти…
В горнице заплакал ребенок, послышался голос Ульяны: «Ш-ш-ш».
— Пусти, мне нужно выйти… А то зашумлю.
Дверь, пискнув, отлипла. Дорофей качнулся, оступился на ступеньке, вылетел в сени. Мимо прожгла Милка, обдав запахом здорового тела. Не зажигая света, она вынесла в сени мундир и сапоги Дорофея.
— Отдыхай, а я на кухне.
— Господи, неужели ты не поверила мне? Зачем же я душу выворачивал? — сиротливо тосковал в темноте Дорофей.
— Спи на моей постели. Мама уснет, я приду, наговоримся.
…До рассвета Дорофей скреб ногтями дверь, умолял Милку впустить.
— Нужно слово сказать такое… решить жизнь, Мила…
Она не отвечала, хотя дыхание ее слышалось.
Когда гость успокоился, Милка вышла в сени. Сквозь щели в двери слабый выбелился рассвет. Дорофей спал лицом вниз, подмяв щекой подушку Пониже выстриженного загорелого затылка совсем по-детски белела шея. Милка жалостно улыбнулась, укрыла Дорофея простыней. Принесла из колодца воды, налила в рукомойник, умылась. Села на порожек. У ног темнилась наискось срезанная козырьком крыши тень.
Дорофей проснулся поздно, поначалу не понимая, где он. Повернулся на спину. Под крышей висели березовые веники. На пороге сидела в зеленой кофте Милка. Солнца высветило ее профиль с плавной линией подбородка, о наивно вздернутым носом.
Она встала, пристально взглянула в его глаза.
— Как отдыхалось-то?
По взгляду ее он понял, что она все еще не решила, стоит ли придавать особенное значение его вчерашним словам.
«Женщины мудрее нас», — подумал Дорофей, глубоко в облегченно вздохнул, потягиваясь.