- Тащи, Толя, тащи!
Толя подсек и потащил. Это не рыба, это чистейшая поэзия в блеске чешуи и капель воды, в невыразимо сладком биении сердца!
И вот в то самое мгновение, когда эта поэзия очутилась в руке у счастливого рыболова, раздался земной, прозаический голос Максима:
- Начало завтраку положено! Грибки и рыба. Ясно?
"Ясно, ясно, - разозлившись, подумал Толя. - Ясно одно, что ты давно уже мог бы умыться и уйти или отправиться куда-нибудь за мельницу купаться..."
- Ничего, Толя, - сказала Люда, - пока я приготовлю завтрак, ты еще поймаешь. Ну, я пошла.
"Что же это? - горько подумал парень. - Вот и утро пропало, вот и утро уже испорчено... И как тут ей, Люде, сказать обо всем?.."
Он рассеянно нацепил на крючок новую крошку хлеба и уже без волнения, без всяких предосторожностей забросил ее в воду.
Рабочий день спланирован был так: дядьку Антося общими усилиями уговорили полежать, на что он без особого сопротивления согласился; Максим, поскольку как раз пришла промкомбинатовская трехтонка, отправился с гарнцевым сбором на станцию; Толя взялся похозяйничать на мельнице; Люда поехала на велосипеде в райцентр по каким-то своим безотлагательным учительским делам.
Вконец расстроенный этой неожиданной и непонятной безотлагательностью, злясь на весь этот план, Толя, оставшись один с дедом, потихоньку плюнул, надел от пыли старую Максимову одежку и пошел на мельницу. Там он молча взвешивал мешки, брал мерку - гарнцевый сбор, высыпал зерно в ларь, делал записи в книге, выводя свои аккуратные строчки под мелкой скорописью Максима и "старорежимными", иной раз еще и с твердым знаком и ятем, каракулями дядьки Антося.
Помольщиков было немного. Развернуться Толе с его сердитым усердием негде. Приняв все зерно, он вышел во двор - покурить, потолковать с людьми.
На лавочке у входа сидело четверо: пожилой дядька в соломенной шляпе, заросший густой каштановой отавой бороды; мужчина, по-видимому, ненамного его моложе, но выглядевший свежее, бритый, со щепоткой рыжих усиков под носом; третий - молодой человек лет двадцати пяти, недавний солдат-пехотинец, в фуражке с красным околышем, сдвинутой набекрень; четвертый - долговязый подросток, изо всех сил старавшийся казаться взрослым. Прислушиваясь к разговору старших, хлопец, кажется, только и ждал, чему бы посмеяться...
Пятым помольщиком была женщина с суровыми усталыми глазами. Она сидела на возу, спустив с грядки округлые еще, загорелые и исцарапанные жнивьем ноги, то и дело потирала ими одна о другую, отгоняя мух, и, покусывая соломинку, слушала, что говорят мужчины. Сивый хрупал клевер из передка и время от времени, чтобы избавиться от гнуса, терся большой головой о спину хозяйки.
- Ну, ты, падаль, - спокойно, не оглядываясь, говорила женщина, недовольная, как видно, тем, что лошадь мешает слушать.
Когда студент вышел во двор и остановился возле лавочки, помольщики как раз слушали усатенького мужчину, который со вкусом и знанием дела рассказывал о бывшем хозяине мельницы - купце Борухе Бисинкевиче.
- Всю смородину у меня забирал. До ягодки. И настаивал ее, пане брате, на чистом спирту с сахаром... Был у него такой серебряный кубок, и еще змея... кубок этот обвивала... Такое, пане брате, украшение...
Особенно внимательно слушал мальчишка: даже рот открыл.
- А ты что, - перебил рассказчика обросший дядька в шляпе, - тоже, должно, лизал ту змейку?
- Хи-хи-хи! - засмеялся наконец мальчишка.
Рассказчик умолк. Он знал, на что намекает бородатый. При панах он, и тогда такой же, с усиками, Степка Мякиш, держал в недалекой деревне лавку, явно и тайно терся возле богачей и власти, не раз зарабатывая чарку за свой "благонамеренный" шепоток. Ни до войны, после освобождения Западной Белоруссии, ни после войны, вот уже восьмой год, его не трогали, а страх все не проходил, таился где-то на дне души. Хотя и был он, Степка, три месяца в партизанах, хотя и немало до того выгнал самогонки - то из полицейской, то из партизанской муки. Мякиш уже доведался, кто такой Толя, и при "начальстве" по давней привычке - вторая натура - стал говорить в угоду начальству.
- Было - сплыло. Теперь, пане брате, не то. Все народное, никто у тебя на горбу не сидит. И эта самая Борухова мельница... - Мякиш полуобернулся и, должно быть по памяти, прочитал надпись на запыленной вывеске над дверью: "Мельница Лозовичи, Бобровицкого райпромкомбината". Порядок! Не то что при панах.
Наступила неловкая пауза...
- Рано еще, а как жарко, - сказал Толя и, вытащив из кармана запыленных мукой штанов пачку "Беломора", предложил мужчинам: - Закуривайте.
Брали каждый по-своему. Пехотинец, с видом человека, которому это не впервой, ловко вытащил одну папиросу и молча кивнул головой в благодарность. Степка Мякиш сказал почему-то не просто "спасибо", а по-польски "дзенькуе", что должно было звучать вроде старинного светского "мерси". Бородатый дядька в шляпе неуклюже пытался захватить конец папиросы двумя толстыми пальцами, словно вытаскивая тупыми ногтями занозу из ладони, и даже сказал напоследок: "А чтоб тебя!.." Мальчик сперва хотел не брать, не признаваться, что курит, но не выдержал и вытащил из пачки слишком уж соблазнительную "беломорину".
- В каком классе? - спросил Толя.
- В седьмом, - выдавил из себя паренек, жалея, что влип.
- Перешел в седьмой или остался?
За него ответил пехотинец:
- Он глубоко забирает - по два года на класс. Пашет по самое дышло. Мы из одной деревни.
- А курить, брат, еще рановато, - сказал Толя скороспелому кавалеру, который и так уже покраснел до ушей.
Выручил хлопца Мякиш.
- Вот вы, товарищ начальник, - сказал он, - говорите: жарко. А каб это, пане брате, в тенек, да с удочкой, да бутылочку с собой прихватить. Есть же такое сочинение Льва Толстого "Бутылка водки с рюмочкой". Ученость! Это не то что наш брат мужик. Колхоз, пане брате, колхозом.
Толя не ответил, уже разглядев в усатеньком подлизу. Он немного помолчал, потом заговорил, обращаясь к остальным, в особенности к бородатому дядьке в соломенной шляпе:
- Слыхали поговорку: "На мельнице - что в корчме; разом густо, разом пусто"? - Толя присел на лавку рядом с бородатым. - А я вот здесь уже второй день, и что же вижу: не так чтоб много, но и не мало, помольщики есть. Мелют люди, пеклюют. И ведь еще прошлогоднее. Что это, дядька, по-вашему, происходит, а?
- А что ж происходит? - неторопливо отвечал бородатый. - То происходит, что стали люди жить поровнее. Дальше бы не хуже.
- Ой, - отозвалась женщина на возу, - вам хорошо, дядька, говорить. В вашем колхозе люди живут. А пожили бы вы в нашем. Работаешь, работаешь, а осенью... Да ну тебя, чтоб тебя волк не резал! - отмахнулась она от лошади, снова потершейся об ее спину головой.
Тетка хотела, видно, еще что-то сказать, но тут вмешался Мякиш:
- Работать надо. А не работаешь, откуда ж будет хорошая жизня? Все вы, пане брате, плачетесь. Несправедливо! Я им всегда...
Его речь перебил вдруг голос из-за спины женщины, сидевшей на возу:
- Работничек, будь ты неладен!
По кладке от хаты шел дядька Антось.
- А-а, товарищ Нагорный, день добрый!
- Здоров, здоров. Давно не виделись. Ты, видать, ажно плакал по мне.
Высокий, когда-то плечистый и крепкий, теперь уже ссутуленный семью десятками лет, дядька Антось до сих пор еще сохранил почти полную мощь своего плотогонского баса.
- Сколько ты у этого хлюста принял? - спросил он, подходя к сидящим на лавочке.
- Двести, кажется, с чем-то, - отвечал Толя.
- Двести дуль бы я ему под нос сунул!
- А что? - немного смутился от этой грубости Толя.
- Как это - что? Люди работают, а он шатается, махлюет. Привык на дармовщинку.
- Э, товарищ Нагорный, ей-богу же, зря, - заговорил Мякиш. - Что я украл?
- А что - заработал? Лапы отбил на этом?
- Ну, знаете, пане брате, кто чем работает: кто руками, а кто головой...