- А ты рылом! Люди как люди: работают, кто на чем стоит. А ты все свою самогонку...

- А вы что, видели? Где вы видели, а?

- Где? В гнезде. Не так ты глуп, чтоб кто увидел. Но довертишься еще, ой, довиляешь!

Старик ушел на мельницу.

- Какой нервный человек, - покачал головой Мякиш, обратив взгляд к Толе, как бы ища у него, культурного человека, сочувствия. - И надо же, пане брате, такое выдумать.

- А кто пшеницу привез? - спросил старик, показавшись в дверях.

- Я! - испуганно охнула женщина и даже соскочила с воза. - Я, дядечка. В обдирку. На каравай.

- На каравай да обдирать?

- А где ж мне ее на пеклевку набраться? Сижу вот, да и мерки еще не сдавала: думаю, что мне делать - обдирать или молоть?

- А кто ж у тебя замуж идет? Сама?

- Да что мне, дядька, старой бабе, замуж идти, пускай уж дочка идет.

- У тебя да дочка на выданье?

- Ох, какое там, дядька, на выданье! В этом году только десятый класс окончила, дитя! Оно и то сказать - хлопец хороший. Я, дядька, из Внукович. Походенькова. Ваша дочка как раз у нас учить будет. Так это Семена Воробья Миша мою Нинку берет. На инженера он вышел в Минске.

- Ну, так чего же лучше? Пускай идет на здоровье.

- Да оно и впрямь, дядька, хорошо. Однако подумаешь - жалко. Начало ты учиться, пускай бы уж, как другие, тоже в институт пошло, хотя бы заочно.

- Видели - очно, заочно...

- Так это же, дядька, хорошо!

- А я что говорю - худо? Я говорю - пускай идет, когда добрый человек берет. А там они уж сами разберутся - очно им или заочно...

- Так как же, дядька, - обдерете мне? Ведь леточко, жнива, сидеть некогда.

- Мельница обдерет. Это ж не из милости. А я что-то уже наработался. Толя, - обратился старик к студенту, - скажешь Ивану: пускай обдирку вперед пустит. А этому, - он показал на Мякиша, - засыплешь после всех. Поспеет. Вот и народ как раз подъезжает.

С плотины спускалась повозка, груженная мешками с зерном.

Дядька Антось пошел в хату. Медленно, ссутулясь, он ступал по кладке с заметной осторожностью, придерживаясь рукой за жердь перилец.

- Гляди, пане брате, - сказал Мякиш, воспользовавшись тем, что и второй "начальник" - Толя - ушел на мельницу, - ведь как скрутило, а все кричит.

- А ты и впрямь Мякиш, подкопай, - отвечал ему дядька в соломенной шляпе. - Виляешь, то нашим, то вашим. А что Нагорный? Он тебе правду сказал.

- В партизанах был, хотя и старик, - добавил пехотинец. - И орден у него: Красная Звезда.

- Он и без ордена человек, - сказал бородатый. - Не надо, Мякиш, зря языком болтать.

Тем временем Толя разыскал на втором этаже Ивана, мукомола, и передал ему приказ деда. Потом, прежде чем взять мерку у новых помольщиков, студент посмотрел на бокастые, как добрые кабаны, мешки Мякиша, хитро присоседившиеся к самому ковшу, и голосом, не сулившим никаких уступок, однако как бы мимоходом, сказал:

- Оттащите подальше, вон туда. Люди покуда будут молоть, а вам, видно, на работу не к спеху... Ну что ж, Иван Иванович, - обратился он к мукомолу, - начнем? Вот этой тетечке на каравай.

Однако на улыбку Толи тетка не ответила улыбкой. Сама взяла свой мешок, поставила его на весы и с каким-то озабоченным, даже отчаянным видом сказала:

- Вешайте.

От этого слова мешок, показалось Толе, стал еще меньше, съежился. Хлопцу не приходилось видеть, да и слышать, чтоб кто-нибудь обдирал на каравай: обычно люди пеклюют. Раньше - только богатые, сегодня - у них в Потребе, пожалуй, все. И как тут брать мерку из этого жалкого мешка, да еще зная о его высоком предназначение?.. Не взял бы, и при Иване не взял бы, да Мякиш рядом торчит, почесывается, смотрит то на свои мешки, то на "начальника".

Толя растерянно и виновато поглядел на тетку.

- Не надо мерки, - тихо, неожиданно для самого себя, сказал он, покраснев. - Давайте, я поставлю его сюда.

Он успел еще по-мальчишески порадоваться, что ни мельник, ни Мякиш ничего не заметили, а тетка только собралась поблагодарить хлопца, как на пороге опять показалась сутулая фигура дядьки Антося.

- Подождем, Иван, пускать, - сказал он. - Воды тем временем прибудет больше: быстрей пойдет. А ты, брат, иди домой.

- Почему? - удивился Толя.

- "Почему", "отчего"... Я, думаешь, не слышал, как он тебя просил что-то там прочитать? Иди. Коли написано, так прочитать надо.

Это - о диссертации, которую вчера показывал Толе Максим.

- Ну, а вы? - спросил парень, нерешительно намекая на недомогание старика.

- А что я? Так ты им уже и поверил, что я никуда не гожусь.

- Ну, отдохнули бы, дядька Антось.

- Э, отдохну я, брат, как та лошадь - в горшке у татарина. Иди. А то ведь завтра едете.

Толя, давно привыкший слушаться старика, как отца, не стал больше противиться. Тем более что тот напомнил ему о работе Максима, которую ему и самому хотелось, да и следовало прочитать.

И он пошел в хату.

Это была объемистая рукопись, в течение двух лет не раз переписанная и снова исчерканная, со вставками на полях и на обороте страничек, с таблицами и диаграммами, то раздражавшими Толин глаз пестрым множеством цифр, то тешившими его нежными красками акварельных рисунков.

Рукопись лежит на полотняной скатерти, раскрытая на тридцать седьмой странице, над которой, подперев кулаками подбородок, сидит задумавшийся Толя...

Работа Максима интересна. По крайней мере, если по совести, - так казалось Толе сначала. Чего стоил один эпиграф - из Ломоносова, где сильными и полными обаяния словами давно минувших времен говорилось об охране лесов одной из насущных задач нашей современности. У Максима речь шла о белорусских лесах, сильно пострадавших от войны, о новых, послевоенных насаждениях в так хорошо знакомой Толе, их, партизанской, пуще, о соснах, поврежденных низовыми пожарами, и о лечении их соответствующим уходом. Новый способ этого ухода и был темой работы Максима. Сквозь деловое, строгое течение тщательно отшлифованных фраз пробивалось горячее чувство к родному лесу, которому еще партизаном Максим решил посвятить себя полностью, на всю жизнь, по-своему, совсем по-иному продолжая дело отца-плотогона и деда-лесника.

Однако после этой вполне понятной для Толи прелюдии пошли таблицы вычисления, цифры...

И вот Толя уже ничего этого не видит, он глядит поверх стола.

Там, напротив, окно, а между ним и столом, на чурбачках и прямо на полу, стоят высокие цветы в вазонах. Солнце ярко светит, и под лучами его, кажется, можно разглядеть, как по прозрачным зеленым листьям и стеблям струится сок.

Толя уже не замечает и этого, всецело захваченный своими мыслями.

Было только одно в комнате, что он видел, на что то и дело поглядывал. Более того, он все время чувствовал, как оттуда, слева, на него смотрят чуть прищуренные глаза и, казалось даже, вот-вот послышится голос:

- Читал бы ты, Толя. Ну и чудак! Максим там волнуется, что ты скажешь, а ты... И правда, что ты скажешь, когда он приедет со станции?

Вслед за голосом вот-вот послышится и смех...

Толя опять оборачивается и смотрит на стену.

Портрет невелик, в две почтовые открытки, красиво окаймлен темно-вишневой тонкой рамочкой, видно, Максимовой работы. Люда склонила немного вперед и набок голову, чуть заметно прищурила черные глаза, а губы приоткрылись в невольной улыбке. Это была не профессиональная улыбка артистки с открыток, что выгорают на солнце в окнах книжных киосков, и не заученный оскал великолепно завитой и еще более довольной собой мещаночки с витрины фотоателье. Первокурсница Люда Нагорная, все еще простенькая деревенская девушка, прищурилась, так как чересчур любезный фотограф бесцеремонно слепил ей в глаза лампой. А так как тут же, рядом с фотографом, стояли подружки, девушка под взглядами их и улыбками не могла не улыбаться, не могла придать своему лицу тот смешной, напряженный вид, который так часто портит фотографии. Словом, портрет удался. Люда совсем такая, какой она бывает, когда смотрит на Толю и хочет сказать... Ну, хоть бы, как теперь, что напрасно он не читает, а думает.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: