Тем временем брандвахтенное судно «Кинбурн», призванное отмечать и записывать в журнал все корабли на траверзе Санкт-Петербурга, пустилось в погоню за наглым итальянцем — не откликнувшись на запрос, тот шел с воровато спущенным флагом, но его выдали три полосы на трубе: красная, белая и зеленая.
Один снаряд упал за кормой, другой — возле правого борта, брызги хлестнули в капитанскую каюту; третий — далеко впереди по курсу, еще два плеснули где-то в стороне. Крепостную артиллерию поддержала носовая пушечка «Кинбурна».
Услышав канонаду, Певцов трезво оценил ситуацию: вот-вот загремят якорные клюзы, пора готовиться к разговору с Шуваловым. Но он ошибся и на этот раз. «Триумф Венеры», сотрясаясь всем корпусом, продолжал двигаться на запад. Минут через пятнадцать «Кинбурн» стал отставать, однако его капитан не решался развернуть судно и дать по беглецу бортовой залп: как-то неловко пускать ко дну безоружного коммерсанта. А из носовой пушечки целиться трудно — шли бортом к волне. Впрочем, с бастионов тоже стреляли осторожно, больше стремясь напугать, а когда в секторе обстрела появилась датская паровая шхуна «Секира Эйрика», и вовсе вынуждены были прекратить огонь, чтобы случайно не потопить невинную датчанку.
Еще через четверть часа «Триумф Венеры» вошел в полосу тумана. Певцов кусал кулаки, итальянцы на палубе обнимались и прыгали от радости.
Пупыря увели, Сыч торжественно унес его баул, у Ивана Дмитриевича остался револьвер с вензелем фон Аренсберга на рукояти — таким же, как на похищенной камердинером серебряной мыльнице, и тетрадка с кулинарными рецептами; сначала она ошеломила, после вызвала отвращение. Голова трещала как с похмелья, во рту было сухо и горько, он читал про кулебяку с грибами, про пироги, громко бурчало в пустых кишках. «Вот сволочь!» — Иван Дмитриевич кинул тетрадку в камин. Хотелось домой, к жене, к сыну Ванечке, к самовару. Но сперва нужно поймать человека, знавшего про сонетку; того маленького, тощего, бритого, который покупал свечи у дьячка Савосина. С него-то все и началось, Иван Дмитриевич знал о нем давно, с той самой минуты, когда свистал под окнами, подгоняя Сыча. И давно можно было изловить этого человека, если бы не Певцов с Шуваловым. Помощнички! А Пупырь о своем напарнике ни слова не сказал, потому что в убийстве австрийского атташе признаваться не желал, утверждал, будто револьвер сторговал на Апраксиной рынке, ключик-змейку нашел на улице, а золотые французские монеты числом восемь штук отобрал прошлой ночью у какого-то пьяного чиновника.
Последний раз оглядев гостиную — поле его битвы площадью в семь квадратных саженей, — Иван Дмитриевич направился к выходу, когда из коридора ворвался в комнату взъерошенный Константинов.
— Иван Дмитрич! — объявил он. — Итальянцы ротмистра увезли!
— Как так увезли? Куда?
— В Италию, Иван Дмитрич! Он на пароход один пошел, они его в каюте закрыли и увезли. И монетки мои с ним.
— Хоть бы меня кто увез, — помолчав, устало сказал Иван Дмитриевич, — в Италию.
Он отдал Константинову обещанную премию — золотой наполеондор, принесенный Сычом, и велел идти домой. Вместе вышли на улицу и у крыльца разошлись в разные стороны. Было еще по-утреннему тихо, светло, с моря долетал слабый звук отдаленной артиллерийской канонады. «Пушки с пристани палят, — подумал Иван Дмитриевич, — кораблю пристать велят…» Ни малейшей вины он не чувствовал. Что ж, и Певцову, значит, пришла пора пострадать за отечество, как поручику, Боеву, самому Ивану Дмитриевичу. «Агнцы одесную…»
«Само собой, — думал он, — убийство иностранного дипломата — случай из ряда вон, можно и должно предположить всякое, причины естественно искать и в ситуаций на Балканах, все правильно. Беда вот в чем: и Певцов, и Шувалов, и Хотек считают жизнь всего лишь игрой, где убийство — только очередной ход; а раз так, они могут выиграть или проиграть, но понять не могут. Эти люди даже замок Цилль полагают чем-то вроде запасной коробки для снятых с доски фигур».
Неподалеку от Знаменского собора, за трактиром «Три великана», Иван Дмитриевич свернул в грязную, вонючую подворотню, и перед ним открылся двор в обрамлении подтаявших к весне поленниц, стиснутых кирпичными, не оштукатуренными с изнанки стенами доходных домов. Посередине двора, между сараями, нужниками, мусорными ларями и кучами разного хлама, торчал двухэтажный флигелек из почернелых бревен, оползающий набок и подпертый наискось приставленными к срубу длинными слегами: здесь жил человек, от которого зависели судьбы Европы. В сенях разило помоями, застарелый кошачий дух шибал из каждой щели. На лестнице сидела девочка лет пяти с болезненно-белым, словно мукой натертым, личиком, в лохмотьях, баюкала завернутое в тряпье полешко; Иван Дмитриевич протянул ей пятачок, она выхватила монетку, вскочила и исчезла бесшумно, как кошка. Ступени прогнили, подниматься по ним можно было только вдоль стены. Точно следуя указаниям княжеского кучера, Иван Дмитриевич взошел на второй этаж, толкнул обитую рогожей низкую дверь и очутился в крохотной комнатешке со скошенным потолком. Возле порога валялись измазанные глиной сапоги, их владелец в одежде лежал на койке — тощий человечек с заросшим рыжеватой щетиной узким питерским лицом. Он спал. Иван Дмитриевич увидел стол из некрашеных досок, стул с сиденьем из мочала, жестяной рукомойник в углу. Под ним — ведро. На столе — пустая косушка, куча луковой шелухи.
Иван Дмитриевич подошел к спящему, потряс его за плечо:
— Эй, Федор! Подымайсь!
Бывший княжеский лакей Федор, выгнанный за пьянство, нехотя продрал заплывшие глаза:
— Чего надо?
— Вставай, — сказал Иван Дмитриевич. — Я из полиции.
Молча, как-то не очень и удивившись, Федор сел на койке, потянулся, зевнул и пошлепал босыми ступнями по полу — за сапогами. Обул их прямо на голые ноги, без портянок, затем нашел под луковой шелухой на столе корочку хлебца и сунул в карман. Сняв с гвоздя рукомойник, напился из него, выплюнул попавшего с водой в рот вялого, давным-давно, видимо, утонувшего таракана:
— Тьфу… Кирасир, твою мать!
— Кто?
— Тараканы — это тяжелая кавалерия, — объяснил Федор со спокойствием, все сильнее изумлявшим и возмущавшим Ивана Дмитриевича. — А клопы — легкая… Князь-то прежде в кирасирах служил. Утром встанет, говорит: «Меня, — говорит, — Теодор, на биваке уланы атаковали!» Понимай, что клопы. А тараканов саблей рубил. Раз у него приятели гостевали, он с ими поспорил, что бегущего таракана с маху саблей располовинит. Я с кухни принес одного, пустил. И что думаете? Чисто пополам. — Рассказывая, Федор вытащил из-за кровати мятую поярковую шляпу, начал выправлять ее о колено. — Разрубил и в раж вошел. «Теодор, — кричит, — неси другого, я ему усы отсеку!» И отсек. А таракан жив остался. Сто рублей ему приятели-то проспорили. Да-а, лихой барин! Но прижимистый. Осенью с парадного дверной молоток сперли, так самому генерал-губернатору жалобу подавал. А ведь грош цена этому молотку. Мне за него кружку пива налили, и все.
— Ты и спер? — спросил Иван Дмитриевич.
— Зачем? — не моргнув глазом, отрекся Федор. — У меня свой был такой же.
Казалось бы, уж в этом-то грехе ему теперь ничего не стоит покаяться: не до молотка, если человека убил. Почему не сознался?
— Эх, дурак я, дурак, что сюда пришел, — сказал Федор. — Не утерпел, дурак. У меня тут косушечка припрятана была, вот и пришел.
— А как ты знал, что тебя искать станут? — поразился Иван Дмитриевич.
— Как же не знать? — в свою очередь, удивился Федор. — На то, поди, и полиция.
— Нет, я другое спросить хотел. Как, по-твоему, я-то про тебя узнал?
— Да уж семи пядей во лбу иметь не надо.
— Ишь ты! — обиделся Иван Дмитриевич. — Думаешь, легко было догадаться?
— Взял бы косушечку, и давай бог ноги, — вздохнул Федор. — Нет же, сперва выпил, потом спать улегся…
Иван Дмитриевич повысил голос:
— Ты давай не крути! Говори, откуда узнал!