Иван Дмитриевич, забыв купленную карту, черным ходом выбрался во двор, оттуда — на параллельную улицу, там позвал извозчика и поехал домой, размышляя о том, что сегодня же, когда под тяжестью улик Пупырь во всем признается и назовет сообщника, доверенные агенты Сыч и Константинов отправятся его ловить, будут долго охотиться за ним, но никого не поймают, потому что такие у Ивана Дмитриевича агенты. Доверенные…
Через неделю он приглашен был для беседы к Шувалову. Шеф жандармов держался изысканно вежливо, холодно и недоступно, как будто и не было той ночи в доме на Миллионной и вообще ничего не было — ни синеватых пятен на лице фон Аренсберга, ни Боева, ни поручика, ни супругов Стрекаловых, ни разорванного письма и претендента на польский престол, и уж тем более, разумеется, никогда не было ультиматума, отчаяния, отскочившего и щелкнувшего по стеклу, как градина, крючка шуваловского мундира; мычащего графа Хотека тоже не было. Дурной сон, мираж, нечто бесконечно далекое, несущественное и даже, может быть, несуществующее, как грехи молодости.
Хотя по службе Иван Дмитриевич подчинялся столичному полицмейстеру, тот — начальнику департамента полиции, который, в свою очередь, состоял под началом у министра внутренних дел, но рука Шувалова была сильнее и длиннее. Какой-то Путилин! Да кто он такой? Ничтожество, человек без роду и племени, даже не дворянин, жалкий сыщик, оставивший в дураках шефа жандармов… И все начальники Ивана Дмитриевича покорно присоединились к записке, составленной Шуваловым и приложенной к его последнему докладу на высочайшее имя. В записке предлагалось немедленно удалить с должности начальника сыскной полиции: в вину ему ставились буйства Пупыря, вовремя не предотвращенные. Кроме того, государю подано было прошение от наиболее влиятельных членов «Славянского комитета», в том числе одного архиерея и четырех генералов; они сетовали, что убийство австрийского дипломата бросило тень на их мирную деятельность, и высказывали предположение, будто Путилина подкупили враги государя, дабы он, заранее зная о готовящемся преступлении, ничего бы не предпринимал. Яркий и страстный текст прошения по настоятельной просьбе самого Шувалова написал корреспондент газеты «Голос» Павел Авраамович Кунгурцев.
Тот факт, что бывший лакей фон Аренсберга, сообщник убийцы, исчез и не был пойман, мог стать еще одним пунктом обвинения, но не стал: Федор, мучимый совестью, сам явился с повинной.
— Вы видите, — сказал Шувалов, когда Иван Дмитриевич ознакомился с копиями обоих документов, — дела плохи. Можно просто прогнать вас из полиции, а можно… можно и начать расследование. В таком случае вам придется предстать перед судом…
За спиной Шувалова зловещей тенью возвышался Певцов. Изможденное лицо, запавшие глаза, мундир висит, как на пугале, но на плечах — подполковничьи эполеты. Иван Дмитриевич знал, что итальянцы, проскочив-таки мимо Кронштадта, высадили его на диком, пустынном берегу, откуда он, грязный, обросший, исцарапанный, шатаясь от голода, через четыре дня едва добрел до какой-то эстонской мызы и лишь вчера объявился в Петербурге.
— Но подобные меры кажутся мне чересчур строгими, — продолжал Шувалов. — Мне жаль вас. Я полагаю, что при известном с вашей стороны благоразумии вы вполне можете рассчитывать на должность старшего смотрителя Сенного рынка. Согласны?
— Премного благодарен, — ответил Иван Дмитриевич. — Никогда не забуду милостей вашего сиятельства.
Поклонился и ушел на Сенной рынок.
Забаву и Грифона свели со двора, казенную квартиру отобрали, извозчики уже не спорили из-за чести бесплатно провезти Ивана Дмитриевича, и он приноровился пешком ходить на службу. По пути встречалась иногда чета Стрекаловых: жена провожала мужа до подъезда Межевого департамента. Иван Дмитриевич любовался этой удивительно дружной семейной парой, но супруги делали вид, будто его не замечают: людям обидно думать, что своим счастьем они обязаны не самим себе, не собственной любви и мудрости, а чьему-то постороннему вмешательству.
Впрочем, теперь Ивана Дмитриевича многие не замечали и не узнавали. Но Сыч не покинул его в беде, тоже стал смотрителем на Сенном рынке, только младшим, а Константинов и при новом начальнике сыскной полиции по-прежнему остался доверенным агентом Ивана Дмитриевича.
Вот, собственно, и вся история.
С точки зрения исторической достоверности кое-что в ней кажется мне сомнительным, но я передал ее так, как слышал, за исключением незначительных деталей, касающихся погоды и психологии. Источники этой истории суть следующие: книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей», рассказы Путилина-младшего и Константинова и домыслы повествователя, то есть деда.
Возможно, даже вероятно, что реальный Иван Дмитриевич Путилин (1830–1893) был вовсе не той фигурой, какой он здесь представлен. Но что поделаешь! Человек всегда жаждет изменить тех, кого он действительно любит, а дед полюбил Ивана Дмитриевича еще слабым, колеблющимся, подобным себе, но выжигающим в своей душе страх перед сильными мира сего, и самодовольство интригана, и мелочное тщеславие чиновника, и бессильную покорность малой песчинки, неведомо куда влекомой вихрем истории. Полюбил таким, но не успокоился, ибо мы страстно хотим сделать наших любимых еще лучше.
И уже трудно разглядеть истинное лицо того человека, которого дед полюбил, прежде чем создать из него легенду.
Но тогда, летом 1914 года, ему нужна была правда, и через неделю после первой встречи дед, не удовлетворенный развязкой, в которой убийцей объявлялся Хотек, вновь явился к Путилину-младшему. Разговора не получилось. Время взывало к справедливости в ущерб истине, и Путилин-младший твердо стоял на своем: убийца — Хотек. На этот, раз деду не предложено было остаться ночевать, хотя уже смеркалось, паромщик ушел в деревню. Очень не желая, видимо, оставлять гостя у себя, хозяин предложил переправиться через реку на лодке. Вдвоем выпихнули из берегового сарайчика крошечный двухвесельный ялик, спустили на воду. Полустертые золотые буквы тянулись по борту: «Триумф Венеры».
Дед оттолкнул ялик и прыгнул на корму, Путилин-младший сел на весла. Книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей» — размокшая, разбухшая — лежала на дне Волхова.
Каждый взмах весел закручивал на воде двойные маленькие водовороты, они убегали по течению назад, туда, где в сумеречной глубине сада мерещилась сухонькая фигурка старика, уже совсем лысого, но все с теми же неистово распушенными бакенбардами, только седыми. Он бродил по лесу, рыбачил, сажал яблони, мастерил ялики и скамейки, а по вечерам рассказывал о прожитой жизни молодому, вежливому, чересчур, может быть, внимательному и вежливому литератору Сафонову. Рассказывал просто, ибо жизнь кончалась и важны были результаты, Вот яблоня, она плодоносит, и неважно, какой глубины выкопана ямка для саженца. Вот ялик, если он плавает, кому и зачем нужно знать, во сколько обошлись доски? Вот скамейка. Вот убийца князя фон Аренсберга…
Меньше всего этот старик заботился о собственном величии, о благодарности современников и памяти потомков. На свою долю денег, вырученных от издания мемуаров, он собирался уплатить долги по имению, перекрыть крышу, обнести оградой сад, выкопать новый колодец, И хотелось после смерти хоть что-то оставить сыну.
Ялик задел днищем песок, дед спрыгнул на берег; Путилин-младший молча оттолкнулся веслом, и «Триумф Венеры» лег на обратный курс.
Дед достал из кармана яблоко, украдкой сорванное с посаженной Иваном Дмитриевичем яблони, надкусил. Старательно пережевывая недозрелую кислую мякоть, скудно отдающую терпкий сок, пошел через луговину к темнеющему вдали березовому колку; там была станция, кричали паровозы, идущие на Петербург и Москву.
Остается добавить немногое.
Уже через год после смерти австрийского атташе убийцы и грабители, пользуясь опалой Ивана Дмитриевича, наводнили столицу, по вечерам люди боялись выходить из дому. Лишь единственный островок покоя и порядка сохранился в центре Петербурга — Сенной рынок. Пришлось вновь сделать Ивана Дмитриевича начальником сыскной полиции. На этой должности он и оставался почти до конца жизни.