Ты что же, а? — он смотрит на меня — как на врага народа. — Ты это нарочно?..
Я молчу, втянув голову в плечи. В такие минуты лучше молчать.
Тесть отворачивается, закуривает, руки у него дрожат. Он долго, молча курит, словно забыв о моём присутствии. Ему надо прийти в себя, отмякнуть. Потом он затаптывает окурок и говорит более или менее спокойно:
— Я сейчас ногой её покачаю как следует, а ты гляди, которая зашевелится. Да гляди внимательно, а то опять не за ту схватишься.
Тесть качает. Я внимательно гляжу. Доски на моем краю шевелятся теперь все. О чём я ему и сообщаю:
— Они все шевелятся.
С глухим рычанием тесть бросается на штабель и начинает расшвыривать верхние доски, как Илья Муромец злых татаровьёв. Тесть очень крепкий мужчина, несмотря на свои шестьдесят с хвостиком: короткие обрезки он сгребает охапками, бьёт их о столбы соседской ограды — так, что прах взвивается к небу.
Я спрятался за угол дома и наблюдаю за схваткой. Находиться рядом опасно: обломки горбылей с фыркающим звуком летят аж в помидорные грядки. Хорошо, что жена этого не видит. Для неё любая былинка дороже всех наших веранд, мансард и флигелей.
Тесть скосил половину штабеля, добрался до намеченной доски. А её, оказывается, не существует. Вместо целой доски — половина, двумя железными скобами приколоченная к толстому бревну.
На всякий случай я остаюсь за углом: мало ли какая реакция последует. Но тесть понимает, что он опростоволосился, и спешит показным миролюбием разрядить обстановку.
— А эта не подойдет ли? — спрашивает он, выдернув из ощетинившейся кучи первую попавшуюся доску.
Доска, по-моему, ничем не отличается от прочих инвалидок, однако я, для пользы дела, считаю необходимым восхититься ею:
— И как это мы сразу её не разглядели!
— Ну, — соглашается тесть. — Одна голова хорошо, а две пустых хуже.
Это великодушно с его стороны — хотя бы так сравнить наши головы. Только я не обольщаюсь. Начинается следующая операция (доску надо окантовать), и уже через минуту тесть растаптывает равноправие.
— Кто же так держит топор, дядя? — ехидно спрашивает он. — Ты что, задушить его собрался? Так он железный — не выйдет.
Оказывается, я держу топор очень близко, почти «за горло». А надо за конец топорища или, по крайней мере, за середину.
Чертыхнувшись про себя, я беру топор по правилам.
Затем обнаруживается, что рубанок я тоже держать не умею. Правда, здесь другая ситуация. Я очень хочу научиться этому тонкому делу, а тесть откровенно не верит в мои возможности. Некоторое время он наблюдает за мной, не вмешивается, но его так корёжит при этом от возмущения, что я не выдерживаю — сам уступаю инструмент. Тесть хватает рубанок и начинает строгать с такой яростью, будто в дереве засел нечистый.
Наконец, доска готова. «Взяли!» — следует команда. Берём... и оказываемся лицом друг к другу.
— Здрасьте, Марья Ивановна! — издевательски раскланивается тесть. — И как же ты её понесёшь? Задом будешь пятиться, по-рачьи? Или в тяни-толкай станем играть?
— Так ведь вашим концом заносить — вам и передом идти.
— Здрасьте, Дарья Петровна!.. Это кто же тебе сказал, что моим концом? Ну-ка, пошевели извилиной- то. Пошурупь.
Я старательно «шуруплю»: ну точно — его концом заносить надо. Но спорить бесполезно. Лучше подчиниться. А там само покажет.
Несём.
— Правее возьми!.. Левее!.. — подаёт сзади команды тесть. — Стоп!.. Разворачивай... Заноси.
Так, с окриками, с кряхтеньем — будто тащим корову на баню — мы заносим доску на недостроенную веранду... не тем, разумеется, концом.
— Тьфу! — взрывается тесть. — Ведь говорил же людям, ведь долбил!..
— Позвольте! — недоумеваю я. — Кто кому говорил?.. Это я вам говорил.
— Ты?!
— Я.
— Ты?!.. Ага... Ты говорил... За дурака меня считаешь?
Проще всего выпихнуть доску обратно и на свободе развернуть. Но оскорблённый тесть пытается сделать это прямо на веранде. Сам. Без моей помощи.
И он разворачивает доску — против всех правил геометрии. Вот за что я уважаю своего тестя — за несгибаемость.
Так мы строим. Или примерно так. Иногда хуже, иногда лучше. Важен, понятно, результат, а на результат мне грех жаловаться. Тесть мастер на все руки — медник, жестянщик, электрик, краснодеревщик, — всю жизнь он паял, клепал, фальцевал, зачищал концы и просто не умеет работать абы как. Он лучше семь раз сломает сделанное, растопчет, изотрёт в труху и развеет по ветру, чем оставит корявость, неплотность, приблизительность.
Но тестя угнетает стройматериал. Вернее, отсутствие такового. Каждое утро он подходит к штабелю с надеждой хотя бы для начала выудить из него досточку, способную порадовать руку и сердце, и каждое утро его встречают унылые горбы и рёбра. Ах, ему бы некондиционного тёсу, полкубометра брусьев, ему бы опилок, шлаковаты и всего один мешок цемента — что бы он тут натворил!.. Увы, увы! Всё это существует в природе, но не существует в продаже. Никто не позаботился об открытии магазина «Друг садовода», торгующего хотя бы отходами великих и рядовых строек. И сотни дачных кооперативов медленно, но верно превращаются в питомники мелких попрошаек и крупных блатмейстеров.
Вот и я уже ходил к одному школьному товарищу, просил выписать по старой дружбе древесноволокнистых плит или, на худой конец, фанеры. А жена, возвращаясь как-то с прогулки, приволокла домой две пропитанные соляркой доски, собственноручно выковырнув их из грязи на соседней стройплощадке.
Доски эти и сейчас лежат на балконе. Вместе с бывшим белым плащом жены, в котором она гуляла в тот вечер.
Сегодня нам с Артамоновым не везёт. Хотя мы вроде бы всё предусмотрели. Поднялись в пять часов утра, к половине шестого накопали червей, а в шесть уже расположились на берегу. Думали спокойно порыбачить, пока на пляж не заявятся первые купальщики. Но пришёл какой-то дачный внук — чёрт его поднял в эту пору! — сел за нашими спинами и сопит.
У нас в посёлке существует некоторое количество дачных внуков. Они живут здесь, брошенные гастролирующими родителями, всё лето, от школы до школы, и бабушки уже к концу июня ухитряются так раскормить их, что на малых буквально лопаются джинсы. Дачные внуки, отпрыски интеллигентных родителей, воспитаны в демократичных правилах: они всезнающи, самоуверенны, со взрослыми ведут себя на равных, даже с превосходством.
Вот такой эрудит и подсел к нам. В качестве непрошеного комментатора.
Я вытаскиваю крохотного окунька.
— Окунь, — сообщает малый. — Это мелкий окунь. Бывают значительно крупнее.
Ах, чтоб тебя! Я и сам знаю, что бывают крупнее, да где ж их взять.
Окунь, паршивец, так глубоко заглотил крючок, что я никак не могу его высвободить. На второй удочке между тем клюёт.
— Повёл, — комментирует внук. — Раз повёл — значит, подлещик.
«Значит подлещика» я позорно упускаю. Артамонов же, наоборот, подсекает точно такого же, и мне кажется, что он перехватил моего, сорвавшегося.
Дачный внук проникается уважением к Артамонову, достаточно, впрочем, снисходительным.
— Неплохая подсечка, — говорит он солидно. — Я думаю, вы смогли бы вытащить и карпа. Здесь карпы водятся — знаете?
Мы вздыхаем. Карпы в протоке действительно водятся. Иногда они даже клюют. Но чтобы поймать за утреннюю зорьку, допустим, одного карпа, надо расставить по берегу не менее тридцати удочек. Такое количество «стволов» набирается здесь только по воскресеньям — и тогда кому-то достаётся «выигрышный билет». Мы своего воскресного карпа уже приносили с рыбалки, и теперь, по теории вероятности, нам не на что рассчитывать до конца сезона.
Впрочем, есть человек, который ловит карпов ежедневно. И не по одному, а по семь-восемь штук. Человек этот живёт в нашем кооперативе, но кто он — мы не знаем. Зовут его не то Игнатий, не то Геннадий, у него неприятное острое лицо, жёсткая борода, растущая из шеи, и маленькие настороженные глазки. На улице и в огороде Игнатий-Геннадий, опасаясь расспросов, не появляется, окна его высокой и такой же узкой, как лицо хозяина, дачи постоянно затянуты полиэтиленовой плёнкой. У него есть лодка, всякий раз он устраивается с ней в другом месте, но где бы Игнатий-Геннадий ни заякорился — без добычи он не останется.