Я засыпал. Я просыпался. Летела навстречу бетонка. Клонились черные сосны.
Я засыпал. Я просыпался. Я уж в точности не помню; то ли это была первая моя поездка, то ли вторая, то ли третья.
Всякий раз, просыпаясь, я видел одно и то же. Ночь. Бетонка. Сосны.
— И-и-и…
— Так. Хорошо. Следующий.
— И-и-и-и…
— Хорошо, Усачев. Можешь идти. Следующий.
Был понедельник. Тот самый день, когда, согласно неизменному, неумолимому порядку, все училище — класс за классом — водили на осмотр к врачу, к отоларингологу, к горловику, вернее, к горловичке — к нашей Марии Леонтьевне.
— Алиев! Садись-ка, дружок.
— И-и-и…
— Так. Еще раз.
— И-и-и-и…
— Так-так. Любопытно.
— Фто? — все еще с марлей на языке, испуганно округлив черные глаза, спросил Маратик Алиев.
— Нет, пока ничего.
Мария Леонтьевна мельком, но значительно взглянула на директора училища, сидящего рядом.
— Можешь идти, Марат. Следующий.
— И-и-и…
— Хорошо. Следующий.
— Здравствуйте, Мария Леонтьевна.
— Здравствуй, Женя… Так. Ну-ка.
В лицо мне ударил ослепительный желтый свет, отраженный круглым зеркалом на ее лбу. Я ощутил в горле знакомый металлический холодок ларингоскопа.
— И-и-и…
— Еще раз.
— И-и-и-и…
— Еще.
— И-и…
— Так. Достаточно.
Звякнул отложенный инструмент. Мария Леонтьевна легким движением руки отвела зеркало.
— Ну вот, Женя. Теперь нам придется некоторое время помолчать. Поберечь связки. Такие связки стоит беречь. Ты понял?
Она спокойно и ласково смотрела на меня.
А я почувствовал, как внезапно пересох мой язык, пересохло горло. Зато — я это тоже ощутил — на лбу выступила испарина.
Но я молчал.
— Владимир Константинович, — сказала она все так же спокойно и мягко, — Прохорову петь нельзя. У вас не предвидятся концерты?
— В ближайшее время нет. Мы готовим новую программу… Что ж, нельзя, стало быть, нельзя.
Он сосредоточенно протирал очки носовым платком. Кажется, его немного удручило это известие. Хотя, вероятно, он и догадывался, что рано или поздно такого известия не миновать. И все же оно удручило его… Вот почему он решительно воздел очки на переносицу и сурово изрек:
— Нельзя — значит, нельзя. Кстати, Женя, у тебя тройка по геометрии?
Я молчал. Я просто был не в силах выговорить ни слова. Я вдруг онемел.
— У тебя тройка по геометрии, — повторил Наместников. — Вот и приналяжешь, голубчик, на геометрию.
— Следующий.
Я все еще сидел в кресле. Я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
— Ты напрасно так волнуешься, Женя, — наклонясь ко мне, тихо сказала Мария Леонтьевна. — Это совершенно естественно. Это возраст. Ты становишься взрослым. И должен вести себя, как настоящий мужчина… Иди же. Следующий.
— И-и-и…
— Хорошо. Очень хорошо… Следующий.
— И-и-и-и…
Мы встретились, как было условлено, после уроков, в том же переулке.
— Дворец культуры металлургов! — сияя от удовольствия, сообщил он. Только что отгрохали. Тысяча мест. А-кус-ти-ка!
— Виктор Викторович…
— Уже малюют афишу. Начало в девятнадцать ноль-ноль. Дотуда час езды. Значит, собираемся…
— Виктор Викторович…
— Что?.. Ох, чуть не позабыл: тебе тут еще причитается…
Он, улыбаясь, полез за пазуху.
— Виктор Викторович… Я не поеду.
— А? — Брови его поползли вверх. Рука, сунувшаяся было за пазуху, там и застыла, там и осталась. — Как это не поедешь?
— Я не смогу поехать.
— Что значит — не смогу? Там уже афиша висит. Билеты продают… Что за глупость?
— Это не глупость. Правда, я не могу.
— Но почему?
Ноздри его раздувались от возмущения.
Я опустил голову. Мне было неловко и стыдно. Я ведь понимал, что крепко его подвожу, этого Виктора Викторовича. Пускай он и малокультурный тип и наверняка жулик, однако все же человек. Мотался, хлопотал, договаривался и на тебе. Мне было очень стыдно, что я подвожу человека.
— Женя, в чем дело?
— Мне… нельзя петь.
— Как это — нельзя?
— Нельзя. Врач запретил. Но это пока, временно, — поспешил я заверить его.
— Ах, вот оно что?
Его рука, оттопыренная в локте, поднятая на уровень плеча, потому что он все еще держал пальцы за пазухой, ожила, задвигалась: он вытащил из-за пазухи сигару, щелкнул зажигалкой, пахнул сизым дымком.
— Ах, вот оно что… — задумчиво повторил Виктор Викторович.
— Да, — кивнул я. — Временно. Может быть, ненадолго. Бывает, что это совсем ненадолго.
— Значит, всё?
— Что всё?
Я не понял его вопроса. Этого страшного вопроса: "Значит, всё".
— Что всё?
— Значит, всё — повторил он.
Однако на сей раз вопроса не было. То есть в его интонации не слышалось никакого вопроса. Он вроде бы ни о чем даже не спрашивал. Он просто сказал: "Значит, всё".
— Что всё?.. — удивленно спросил я.
Я, ну, ей-богу же, ничего не понимал. Какой-то совершенно непонятный и дурацкий разговор шел у нас с этим типом.
— Да, Женя. Всё.
Он сказал это, глядя на меня с откровенной жалостью. С откровенной жестокостью.
И только тут до меня дошло, о чем он говорил. Что он имел в виду. Лишь сейчас я догадался, какой смысл вкладывал он в это "всё".
Я закричал:
— Нет!
Мы стояли с ним на улице. Точней, не на улице, а в переулке, что за комиссионным магазином, близ Пресни. Это был довольно тихий переулок. Не то, что сама кипящая, звенящая, дудящая, свистящая, шаркающая, грохочущая Пресня. Нет, это был тихий и малолюдный переулок. Но, конечно же, он был не совсем безлюден: мимо нас шла какая-то бабушка с кошелкой, а ей навстречу шли две маленькие девочки — в зоопарк шли, наверное: чуть поодаль стояла «Волга» с открытым капотом, и под этим капотом, согнувшись, копошился шофер; дорогу — от дома к дому — не спеша пересекала рыжая кошка…
В общем, тут было тихо.
И в этой тишине я закричал во весь голос:
— Не-е-ет!!!
В то мгновение у меня будто помутилось в глазах, помрачилось в голове, но я все же заметил, как рыжая кошка опрометью бросилась в подворотню; как из-под капота «Волги» высунулась лохматая голова; как оглянулась бабушка с кошелкой, а две маленькие девочки, которые шли в зоопарк, вдруг рассмеялись…
Виктор Викторович недовольно и встревоженно огляделся по сторонам.
— Ну, что ты, что ты? — забормотал он. — Ну, зачем же, зачем же…
— Когда? — спросил я.
— Что — когда?
— Когда ехать?
Я стоял, сжимая кулаки с такой силой, что ногти впились в ладони.
— А ты… сможешь?
На лице его появились одновременно тень сомнения и свет надежды.
С каким наслаждением вот сейчас я ударил бы по этому лицу.
— Когда?
— Завтра. В половине шестого. Как обычно — здесь.
— Хорошо. Я буду. До свиданья.
— Женя, погоди. — Он стал опять суетливо шарить за пазухой. — Тут тебе еще…
Но я повернулся и зашагал, не оборачиваясь.
— …наш советский Робертино Лоретти!
Наконец-то. Впервые он правильно выговорил это имя. Хоть чему-то я его научил.
Забухало, заскрипело: это он опускал штангу микрофона, прилаживая к моему росту.
И теперь предстояло выполнить то, чему научил меня он.
Я вышел из-за кулис, улыбаясь простодушно и застенчиво, с деланным смущением моргая на лучи софитов, на встречные, пока еще жидкие аплодисменты. Я приблизился к микрофону, осмотрел его с одной стороны, с другой стороны, постучал пальцем по сеточке, недоуменно пожал плечами: мол, зачем это? — и, ухватив поперек железину, понес ее на край сцены заберите, мол, нам такие штуки без надобности…
Этот фокус действовал безотказно.
По залу покатился одобрительный смех, и меня еще до того, как я начал петь, вознаградили рукоплесканиями. Половина успеха, таким образом, была в кармане.