Но компенсация была изрядной. По статистике, вдесятеро легче было продать произведение жителя Колец, чем любого другого обитателя Системы. Что еще лучше — это то, что агент получал не комиссионные, а почти всю прибыль, и авторы никогда не требовали большего. Жителям Кольца от денег было мало прока. Агент часто мог отойти от дел благодаря доходу от одной операции.
Но главный вопрос: почему они создают искусство, оставался без ответа.
Барнум не знал. У него были на этот счет некоторые мысли, отчасти подтверждавшиеся Бейли. Это было связано со слиянием разумов человека и симбиотика. Житель Кольца был больше чем человеком, но все же им оставался. При объединении с симбиотиком возникало что-то иное. Это не было им подвластно. Самое большее, что мог сказать себе по этому поводу Барнум — это то, что при такой встрече двух разновидностей разума в точке соприкосновения рождалась напряженность. Это было как сложение амплитуд двух встречных волн. Эта напряженность была мысленной и облекала себя в плоть тех символов, которые подвертывались ей в мозгу человека. Ей приходилось использовать символы человека, поскольку разумная жизнь симбиотика начинается в момент, когда он соприкасается с человеческим мозгом. Своего у него нет, и ему приходится пользоваться мозгом человека поочередно с тем.
Барнума и Бейли не тревожило, откуда берется их вдохновение. А Литавру та же проблема тревожила, и порядком. Ей было неприятно, что муза, всегда избегавшая ее, так неразборчиво посещала пары человек-симбиотик. Она призналась им, что считает это несправедливым, но отказывалась отвечать, когда они спрашивали, почему она не пойдет на то, чтобы стать частью такой же пары.
Но Барнум и Бейли предлагали ей альтернативу: способ испробовать, на что же это похоже — без того, чтобы делать этот последний шаг.
В конце концов, любопытство победило ее осторожность. Она согласилась заняться с ними любовью, и так, чтобы Бейли играл роль живого синаптикона.
Барнум и Бейли добрались до квартиры Литавры. Она пропустила их вперед. Войдя, она нажатиями кнопок убрала всю мебель в стены, так что осталась большая голая комната с четырьмя белыми стенами.
— Что мне делать? — спросила она тихо. Барнум протянул руку и взял ее руку в свою. Ту сразу же покрыл слой массы Бейли.
— Дай мне твою другую руку. — Она сделала это, и стоически смотрела, как зеленая субстанция ползла вверх по ее рукам.
— Не смотри на это, — посоветовал Барнум, и она подчинилась.
Он ощутил слой воздуха у кожи: Бейли начал вырабатывать внутри себя газ и раздуваться, как воздушный шарик. Зеленый шар рос, совершенно скрывая Барнума и постепенно поглощая Литавру. Через пять минут гладкий зеленый шар заполнил комнату.
— Я никогда не видела такого, — сказала она, когда они стояли, держась за руки.
— Обычно мы это делаем только в открытом космосе.
— А что будет дальше?
— Просто стой спокойно. — Она увидела, что он посмотрел за ее плечо, и начала оборачиваться. Затем поразмыслила, и напряглась, зная, чего ждать.
Тонкий усик возник на внутренней поверхности симбиотика и начал нашаривать разъем на ее затылке. Когда он коснулся ее, она содрогнулась, но успокоилась, когда тот проник в разъем.
— Как контакт? — спросил Барнум Бейли.
— Минутку, я еще нащупываю его. — Симбиотик просочился сквозь крохотные отверстия разъема и исследовал металлические волоски, которые сетью охватывали ее мозг. Найдя конец одного из них, он шел дальше, ища те точки, которые ему были так хорошо знакомы у Барнума.
— Они немного другие, — сказал он Барнуму. Мне придется кое-что проверить, чтобы увериться, что я нашел то, что нужно.
Литавра содрогнулась, затем с ужасом посмотрела на свои руки и ноги, которые двигались помимо ее воли.
— Скажи ему, чтобы он это прекратил! — завопила она, а затем поперхнулась, когда Бейли быстро пробежался по центрам чувств и памяти; почти одновременно, одно за другим, она ощутила запах цветов апельсина, бездну материнской утробы, смутивший ее случай в детстве, свое первое свободное падение. Она испытала вкус еды, которую ела пятнадцать лет назад. Это походило на то, как крутят ручку настройки приемника, ловя кусочки не связанных друг с другом песен, и все же могут услышать каждую из них целиком. Длилось это меньше секунды и вызвало у нее слабость. Но слабость тоже была иллюзией, и она очнулась, увидев себя в руках Барнума.
— Заставь его прекратить это, — потребовала она, вырываясь.
— Это кончилось, — сказал он.
— Ну, почти что, — сказал Бейли. Дальше процесс продолжался за уровнем ее сознания.
— Я готов, — сказал Бейли. — Я не могу гарантировать, насколько хорошо это будет работать. Ты же знаешь, я не создан для таких дел. Мне необходим разъем больше этого — скорее что-то вроде того, у тебя на макушке, которым пользуюсь я.
— А есть ли какая-нибудь опасность для нее?
— Нет, но у меня может наступить перегрузка и придется все прекратить. Через этот усик должно проходить много сигналов, и я не уверен, выдержит ли он.
— Нам просто придется попытаться делать все, что сможем.
Они смотрели друг другу в лицо. Литавра была напряжена, взгляд ее застыл.
— Что дальше? — снова спросила она, ставя ноги на тонкую, но пружинистую и теплую поверхность Бейли.
— Я надеюсь, что вступительные такты исполнишь ты. Укажи мне направление. Ты же занималась этим однажды, хотя и без успеха.
— Хорошо. Возьми меня за руки…
Барнум не имел представления, с чего начнется пьеса. Она выбрала очень сдержанный темп. Это не было погребальное песнопение; на самом деле, в начале темпа не было вообще. Это была симфоническая поэма свободной формы. Она двигалась с ледяной медлительностью, абсолютно лишенной той несдержанной сексуальности, которой он ждал. Барнум наблюдал за ней и услышал, как развивается глубоко скрытый мотив; тут он понял, что в его собственном мозгу пробуждается ощущение происходящего. Это было его первой реакцией.
Постепенно, по мере того, как она стала двигаться в его направлении, он попытался сделать какое-нибудь движение. Его музыка прибавилась к ее, но они оставались раздельными, и гармонии не получалось. Они сидели в разных комнатах и слушали друг друга сквозь стены.
Она протянула руку и кончиками пальцев коснулась его ноги. Медленно провела рукой по его телу, и звук был таким, как у ногтей, скребущих по классной доске. Это были стук и скрип, раздиравшие нервы. Его затрясло, но он продолжал танец.
Снова она прикоснулась к нему, и тема повторилась. И третий раз, с тем же результатом. Он успокоился, войдя в этот звук, понимая, что это — часть их музыки, хотя та и была резкой. Дело было в ее напряженности.
Он встал перед ней на колени и положил руки на ее талию. Она медленно повернулась; звук при этом был как у ржавой металлической тарелки, катящейся по бетонному полу. Она продолжала вращаться, в звуке появились модуляции, он стал приобретать ритм. Он пульсировал, акценты в нем смещались, он был как бы производным их сердцебиений. Постепенно звуки стали мягче, лучше сочетаясь друг с другом. Когда Литавра стала вращаться быстрее, кожа ее покрылась потом. Затем, как по неосознанно воспринятому сигналу, он поднял ее в воздух и, когда они обнялись, полился водопад звуков. Она радостно болтала ногами, и это, в сочетании с громовыми басами протестующих мускулов его ног, родило последовательность летящих хроматизмов. Их громкость неудержимо нарастала, затем они постепенно стихли, когда ее ноги коснулись пола и они упали в объятья друг друга. Звуки что-то бормотали сами по себе, пока Барнум и Литавра баюкали друг друга, затаив дыхание.
— Теперь, по крайней мере, мы звучим гармонично, — прошептала Литавра, а симбиотик-синаптикон улавливал нервные импульсы в ее рту, ушах и языке, порожденные этими словами, и смешивал их с импульсами, возникавшими в ушах Барнума. Результатом был затухающий ряд арпеджио, строившийся вокруг каждого слова, эхо от которых долго звучало вокруг. Она засмеялась, услышав эти звуки; они были музыкой, хотя и лишенной украшений.