Нашей ценой была Ифиноя.
— Весь Коринф пошел бы прахом, не принеси мы ее в жертву, — сказал я Медее.
— Откуда у тебя такая уверенность? — спросила она, и я знал, что она это спросит.
У меня буквально волосы на голове дыбом встали, когда эта налившаяся ненавистью Агамеда и этот неописуемый Пресбон явились ко мне с доносом и когда я начал понимать, что Медее все известно. Что она теперь в западне. И притом по своей собственной вине, что меня еще больше бесило. Откуда у меня такая уверенность, вскричал я, и об этом она спрашивает меня, того, кто все эти события пережил и, да, я вправе так сказать, выстрадал? Пусть лучше она еще раз как следует подумает, ей ли поучать кого бы то ни было истинному отношению к родине и к своему царскому дому. Это мое замечание странным образом нисколько ее не задело. Ее отношения с Колхидой и ее бегство оттуда пусть меня не волнуют, с этим она как-нибудь разберется сама; но я же должен понимать, что все эти науськивания людей против нее, построенные на заведомо ложном обвинении, совершенно излишни. У нее и в мыслях не было рассказывать о том, что она нашла в пещере, и о том, что в связи с этим разузнала. И она умеет молчать, уж это-то я должен знать. Но для самой себя ей нужна была ясность. Или мы даже молчаливого знания не в силах ей простить.
Мы стояли друг против друга, как враги. И я не имел права показывать ей моего сожаления по этому поводу.
— Зачем же так надменно? Зачем столько самоуверенности, моя дорогая Медея? — сказал я ей. — Ты говоришь: «науськивания». А что, если твои земляки в один прекрасный день без всякой подначки с нашей стороны вдруг сами усомнились? Или, по-твоему, с их стороны так уж нелепо поинтересоваться, а не обманом ли, не искажением ли истинных обстоятельств побудили их в свое время покинуть родину? Не преследовался ли тут чей-нибудь сугубо личный интерес — смыться поскорее, покуда братоубийство не предано огласке?
Я ожидал вспышки ее пламенного гнева, но снискал только издевку. Нелепо? Еще как нелепо! После стольких-то лет, зато как удачно совпадает с нашими интересами. Которые, кстати, мы защищали бы куда умней, если бы так панически не боялись разоблачения. Потому что если все действительно так, как мы утверждаем, если без убийства Ифинои — она так и сказала: «убийства» — нельзя было сохранить Коринф, почему же в таком случае мы не решаемся сейчас, после стольких лет, рассказать обо всем нашим коринфянам — неужто они бы нас не поняли? Неужто у них не хватило бы ума сделать выбор между собственным выживанием и нынешним благополучием — и жизнью юной девушки? Или мы хотим и дальше изворачиваться и лгать, невзирая на все жертвы, которые это за собой повлечет. Ибо одно-то я уж должен понимать: добром эта ложь не кончится, в том числе и для нас.
Она знала, что говорит. У меня и в мыслях не было отвечать на подобные вопросы. От нее и без того, надо полагать, не укрылось, что благополучие моих дорогих коринфян прямо связано с их святым убеждением, что праведнее их нет народа на белом свете. И право же, смешно предполагать, будто людей можно сделать лучше, говоря им горькую правду. Такая правда только обескуражит их и озлобит, лишит почтения и веры, сделает неуправляемыми. В этом смысле я твердо убежден: правильным, единственно верным выходом было совершить жертвоприношение Ифинои втайне, поэтому и те, кто так распорядился, и те, кто это распоряжение выполнял, достойны всяческой похвалы, ибо они сняли с нас всех тяжкое бремя, переложив его на свои плечи. Меня там не было. Говорят, это было не слишком красиво. Да я же видел, как жертвуют на алтаре молодого бычка.
Алтарь соорудили в том самом подземелье, так что говорить об убийстве просто кощунственно. Девочка, милое дитя, я ведь ее знал, вела себя очень кротко. Меропу, ее мать, в том крыле дворца, где она поныне и обитает, пришлось силой держать четверым мужчинам, говорят, она кричала так, что потеряла голос и с тех пор считается немой. Креонт, отец девочки, в это время находился на корабле по пути к хеттам, куда направлялся заключать трудные соглашения, которые только злопыхатели способны были называть кабальными. Это сейчас, что правда, то правда, хетты, ссылаясь на оговорки и клаузулы, предусмотренные в заведомо невероятных, как тогда казалось, случаях, это сейчас они, используя изменения вокруг нашего Средиземного моря, норовят укрепить свое господство, наша зависимость от них усугубляется, положение у Креонта незавидное, настроения в Коринфе смутные. Медея сеет беспокойство в самое неблагоприятное время, так я ей и сказал. Возможно, ответила она, только благоприятных времен она впереди не видит. Ни для меня, ни для Коринфа. Да и для себя тоже.
— Тем более, что я тут всем чужая, — добавила она.
— Но ты могла бы стать нам своей, — сказал я.
Она мне на это:
— Ты в самом деле так думаешь, Акам?
Нет, я так не думаю.
Кормилица Ифинои до конца была с ней. «Должно же дитя в свой смертный час хоть одно близкое лицо видеть» — так, по рассказам, эта женщина сказала. И все время с девочкой разговаривала и пела ей ее любимые колыбельные. Держала ее за руку и вела по освещенному факелами подземному ходу — впереди жрецы, избранные совершить жертвоприношение, позади царские стряпчие, призванные его засвидетельствовать. Девочка, говорят, только однажды спросила: «Куда мы идем?» — на что кормилица успокаивающе погладила ее по руке; «Что они делают?» — спросила Ифиноя в самом конце, когда кто-то схватил ее за темя и прижал голову к алтарю, и дернуло же меня, несчастного, расспрашивать молодого стряпчего об этих подробностях, он-то был рад от них избавиться и вот перевалил на меня. Кормилица не выпускала ее руки, которая вздрогнула, когда нож глубоко вонзился в шею. «Воистину, даже старейшины Коринфа не упомнят, когда здесь приносили в жертву человека, — сказал верховный жрец, — и оправдать происшедшее можно лишь тем, что таким образом мы избавляем себя от других человеческих жертв, куда более страшных и многочисленных». Кормилица, конечно, лишилась рассудка; простоволосая, с безумными глазами, она целыми днями бродила по улицам Коринфа в окружении стражников, не допускавших, чтобы кто-либо к ней обращался. Видеть царицу она отказывалась, а в один прекрасный день ее размозженное тело обнаружили у подножия прибрежных скал. Не вынесла разлуки со своим молочным чадом — такое было распространено из дворца объяснение, то есть, правда, с той лишь оговоркой, что, как и многие другие правды, она основывалась на лживых предпосылках. Ибо прежде Коринфу была преподнесена весть о том, что юная Ифиноя похищена, с царским домом, который вознамерился взять ее замуж, ведутся переговоры, оснований для беспокойства нет.
Меня этот случай многому научил. В частности, тому, что нет такой — самой нелепой — лжи, которую люди не способны проглотить, ежели она отвечает их тайному желанию в эту ложь поверить. Я-то был убежден — исчезновение малютки Ифинои, которая могла одна ходить по улицам Коринфа, оберегаемая лучше всякой охраны волнами народной любви, трогательным восхищением людей при виде такого нежного и хрупкого создания, — я был убежден: исчезновение Ифинои вызовет беспорядки, поскольку небылица, которую на сей раз пытались скормить народу, ни в какие ворота не лезла. Ничего подобного. То есть если бы коринфяне считали, что девочка все еще где-то здесь, в городе, — они бы взяли приступом любое здание, в котором ее, по их мнению, прятали, включая дворец. Самоубийство кормилицы в этом смысле сослужило нам неоценимую службу: каждый поверил, что Ифинои в городе нет. А ради того, кого нет, нормальные люди жизнью рисковать не будут. Они предпочтут воображать себе дитя в счастливом браке, в цветущей стране, при молодом красивом царе, нежели мертвым гниющим тельцем в мрачном подземелье их родного города. Такова уж человеческая природа. Поелику возможно, человек старается себя щадить, таким его создали боги. Иначе его давно бы уже не было на этой земле. В народе появились песни, воспевающие Ифиною в образе юной красавицы невесты. Песни эти облегчали души коринфян, переплавляя самые мрачные их подозрения и чувство вины в сладкую скорбь. Не устану изумляться, не перестану восхищаться мудростью богов, которые устроили мир так, а не иначе. Это почти как наваждение — однажды распознав истинный ход вещей, затем наблюдать его снова и снова.