Говорят, Двейн еще добавил, что не выносит бренчанья на рояле, потому что оно мешает разговаривать. Он просит об одном – чтобы до восьми часов вечера никакой музыки не было. И хотя Двейн Гувер прямо ничего не говорил, он устроил так, что его недостойный сын никогда не попадался ему на глаза.
На похоронах Селии я вдруг отключился, замечтался. Нечего было ожидать, что я услышу что-нибудь новое, возвышенное. Даже священник, его преподобие Чарльз Харрелл, не верил ни в бога, ни в черта. Даже сам священник не верил, что каждая жизнь по-своему значительна, что каждая смерть может потрясти и заставить понять что-то необычайно важное и так далее. Мертвое тело – это просто товар средней руки, пришедший со временем в негодность. И толпа провожающих – серийная продукция невысокого качества, которая тоже в свой час пойдет в утиль.
И сам город уже был обречен. Центр почти вымер. Все жители ездили за покупками в окрестные поселки. Тяжелая промышленность прогорела. Население постепенно разбредалось кто куда.
Да и вся наша планета была обречена на гибель. Рано или поздно она все равно взорвется, если не успеет до того отравиться насмерть. Она, можно сказать, уже наглоталась «Драно».
Так, сидя в церкви на задней скамье, я мысленно построил теорию – что такое жизнь и зачем она нам дана. Я себе представил, что и мама, и Феликс, и его преподобие Харрелл, и Двейн Гувер – клетки гигантского, мощного организма какого-то животного. Не стоит всерьез воспринимать нас как обособленные личности. И мертвое тело Селии в гробу, насквозь пропитанное ядовитым «Драно» и амфетамином, может быть, просто отмершая клеточка необъятной поджелудочной железы величиной с Млечный Путь.
Смешно же, если я, микроклеточка, стану принимать свою жизнь всерьез!
И я почувствовал, что улыбаюсь во весь рот во время похорон.
Но я сразу же согнал улыбку с лица. Я испуганно огляделся – не заметил ли кто. Один человек все видел. Он стоял на другом конце нашего ряда и не отвернулся, когда наши взгляды встретились. Он смотрел на меня не отрываясь, и я первым отвел глаза. Я его так и не узнал. На нем были огромные дымчатые очки, и свет отражался от зеркальных стекол. Это мог быть кто угодно.
Но тут я сам стал центром всеобщего внимания – его преподобие Харрелл произнес мое имя. Он говорил про Руди Вальца. Это был я. Пусть знает тот, кто следит за нашим жалким существованием в электронный микроскоп: и у нас, ничтожных клеточек, есть собственные имена, и пусть мы многого не знаем, но свои имена все же помним.
Его преподобие достопочтенный Харрелл рассказал прихожанам про те полтора месяца, когда и он сам, и покойная Селия Гувер, и драматург Руди Вальц познали благословенное, святое бескорыстие, которого так не хватает в нашем мире. Он рассказывал о постановке моей пьесы «Катманду». Сам он играл роль Джона Форчуна, пилигрима, отправившегося из Огайо в никуда, а Селия играла его жену, явившуюся с того света. Актер он был очень талантливый. В нем было что-то львиное.
По-моему, Селия вполне могла бы влюбиться в него. Собственно говоря, она могла бы влюбиться и в меня. Разницы никакой: и я, и его преподобие Харрелл – оба мы в этом смысле не представляли никакого интереса.
И, как может только очень талантливый актер, его преподобие Харрелл представил постановку «Катманду» в «Клубе парика и маски» событием необычайной важности для всего города. Особенно он превозносил Селию. По правде говоря, пьеса была для зрителей развлечением, вроде хорошего баскетбольного матча. Просто в тот вечер они были не прочь побывать и на спектакле.
Его преподобие Харрелл сказал:
– Как жаль, что Селия не дожила до завершения строительства мемориального Центра искусств имени Милдред Бэрри на Сахарной речке, но ее участие в постановке «Катманду» доказывает, что искусство процветало в Мидлэнд-Сити и до того, как был построен этот Центр. – Он провозгласил, что самые прекрасные центры искусств в каждом городе – это человеческие души, а не дворцы и мавзолеи. Он снова обратил внимание аудитории на меня. – Вот там, в заднем ряду, сидит центр искусств, именуемый Руди Вальц, – сказал он.
И тут Феликс и его дружок метаквалон зарыдали в голос. Феликс ревел, как сирена пожарной машины, и никак не мог остановиться.
25
Слава богу, тут началось чтение молитв, потом заиграл орган, и после этого гроб поставили на катафалк. А то громкие стенания Феликса нарушили бы всю церемонию похорон. Мы с мамой решили на кладбище не ехать. Нам только и хотелось увести Феликса из церкви и доставить его в городскую больницу. Единственной нашей мыслью было, как бы не выскочить из церкви впереди гроба.
Приехали мы позже всех, машину пришлось поставить в дальнем конце стоянки, и окрестные ребятишки уже восхищенно сгрудились вокруг нашего «роллс-ройса». Конечно, они таких машин никогда не видали, но хорошо знали эту марку. Они с таким благоговением созерцали машину, словно уже шли за открытым гробом в похоронной процессии.
Кстати, Селию везли в закрытом гробу. Наверное, хотели скрыть, во что ее превратил порошок «Драно».
Мы усадили Феликса на заднем сиденье – он не сопротивлялся. Он только рыдал, забившись в угол, но верх-то был откинут. Мне кажется, посади мы его на дерево, хоть на самую верхушку, среди птичьих гнезд, он и там сидел бы и рыдал, ничего не замечая вокруг.
Но ключей мы у него допроситься не могли. В такое время он ни о чем земном, в том числе и о ключах, думать не желал. Пришлось мне самому обшарить его карманы. А мама все время торопила меня: скорей, скорей! Я случайно обернулся к церкви и увидел, что Двейн Гувер, должно быть сказав, чтобы никто за ним не шел – ему нужно срочно поговорить с Феликсом по личному делу, – уже идет к нам.
Можно было ожидать, что он захочет быть поближе к катафалку и, чтобы избежать любопытных, а может быть, и укоризненных взглядов, забьется в уголок закрытого похоронного «кадиллака», который поедет следом за катафалком. Не тут-то было – он явно намеревался пройти все пятьдесят ярдов по стоянке, а там, кроме нас, никого не было, потому что мы выскочили из церкви раньше всех. Точь-в-точь как в ковбойском фильме перепуганные горожане сбились в кучу, а измученный, но не сломленный герой идет тяжелым шагом навстречу роковой судьбе. Один.
Катафалк подождет.
Дело – прежде всего.
Если эту встречу представить в виде небольшой пьески, декорации будут очень простые. В глубине сцены – обочина тротуара, обозначающая край стоянки. «Роллс-ройс» с откинутым верхом – самый дорогой предмет реквизита – надо припарковать у обочины, въехав справа. Задник за обочиной можно расписать кустиками и деревьями. Красивая деревянная табличка объясняет более точно, где происходит действие:
Феликс рыдает, скорчившись на заднем сиденье «роллс-ройса». Мама – ее зовут Эмма – и я, Руди, стоим около машины, ближе к зрителям. Эмма, вне себе от нетерпения, торопит с отъездом, а Руди шарит по карманам Феликса, ища ключи от машины.
Феликс. Да кому какое дело, где они, эти ключи!
Эмма. Скорей, прошу тебя – скорей!
Руди. Сколько же карманов эти проклятые лондонские портные делают в одном пиджаке? Черт бы тебя побрал, Феликс!
Феликс. Я жалею, что вернулся домой, – вот до чего ты меня довел.
Эмма. Нет, я сейчас умру!