И еще не начав читать о повешении, я с содроганием постепенно узнавал разрушенное здание на заднем плане фотографии. Позади повешенного, словно челюсть с выбитыми зубами, виднелось то, что осталось от дома Вернера Нота, дома, в котором в истинно германском духе была воспитана моя Хельга и где я сказал «прощай» десятилетней нигилистке по имени Рези.

Я прочел текст.

Он был написан человеком по имени Ян Вестлейк и был сделан очень хорошо. Вестлейк, англичанин, освобожденный военнопленный, видел это повешение вскоре после того, как его освободили русские. Фотографии делал тоже он.

Нот, писал он, был повешен на собственной яблоне рабынями, угнанными в основном из Польши и России, жившими неподалеку. Вестлейк не называл моего тестя «берлинским вешателем».

Вестлейк не без труда выяснил, в каких преступлениях обвинялся Вернер Нот, и заключил, что Нот был не хуже и не лучше любого шефа полиции крупного города.

«Террор и пытки входили в компетенцию других отделов германской полиции, – писал Вестлейк. – В компетенцию Вернера Нота входило то, что связано с поддержанием закона и порядка в каждом большом городе. Силы, которыми он руководил, боролись с пьяницами, ворами, убийцами, насильниками, грабителями, мошенниками, проститутками и другими возмутителями спокойствия, а также делали все возможное, чтобы поддержать в городе движение транспорта».

«Главная вина Нота была в том, – писал Вестлейк, – что он передавал подозреваемых в различных проступках и преступлениях в систему правосудия и наказания, которая была безумна. Нот делал все от него зависящее, чтобы отличить виновных от невиновных, используя наиболее современные полицейские методы, но те, кому он передавал своих арестованных, считали, что это различие не имеет значения. Любой задержанный считался преступником, судили его или нет. Все заключенные всячески унижались, доводились до крайности и уничтожались».

Вестлейк далее писал, что рабыни, повесившие Нота, точно не знали, кто он, но понимали, что он важная шишка. Они повесили его, потому что хотели получить удовлетворение от повешения какого-нибудь важного лица.

Дом Нота, по словам Вестлейка, был разрушен русской артиллерией, однако Нот продолжал жить в одной из уцелевших задних комнат. Вестлейк осмотрел эту комнату и обнаружил в ней кровать, стол и подсвечник. На столе Нота в рамках были фотографии Хельги, Рези и жены.

Он нашел там и книгу. Это был немецкий перевод сочинения Марка Аврелия «Наедине с собой».

Не объяснялось, почему этот прекрасный материал напечатал такой второстепенный журнал. Редакция не сомневалась, что читательницам будет интересно само описание повешения.

Мой тесть стоял на маленькой табуретке высотой в четыре дюйма. Веревка была накинута на его шею и крепко закреплена за ветку яблони. Затем табуретку выбили из-под него. Он мог плясать на земле, пока задыхался.

Неплохо?

Его вешали девять раз: восемь раз он приходил в себя.

Только после восьмого повешения от потерял последние капли достоинства и мужества. Только после восьмого повешения он начал вести себя как ребенок, которого мучают.

«За этот спектакль он был награжден тем, чего желал более всего, – писал Вестлейк. – Он был награжден смертью. Он умер с эрекцией, и ноги его были босые».

Я перевернул страницу посмотреть, нет ли чего-нибудь еще. Там было кое-что, но совсем не об этом. Там во всю страницу была фотография красотки с широко раздвинутыми ногами и высунутым языком.

Глава двадцать первая.

Мой лучший друг…

Я уже говорил, что украл тот мотоцикл, на котором в последний раз приехал к Вернеру Ноту. Я должен это объяснить.

В сущности, я его не крал. Я просто одолжил его навечно у Хейнца Шильдкнехта, моего партнера по парному пинг-понгу, моего ближайшего друга в Германии.

Мы частенько выпивали вместе, разговаривали до поздней ночи, особенно после того, как оба потеряли своих жен.

– Я чувствую, что могу рассказать тебе все, абсолютно все, – сказал он мне однажды вечером в конце войны.

– Я чувствую то же самое, Хейнц, по отношению к тебе, – сказал я.

– Все, что у меня есть, – твое.

– Все, что у меня есть, – твое, Хейнц.

Собственность наша тогда была минимальна. Ни один из нас не имел дома, наша недвижимость и мебель были разбиты вдребезги. У меня были часы, пишущая машинка и велосипед, и это почти все. Хейнц уже давно обменял на черном рынке свои часы, пишущую машинку и даже обручальное кольцо на сигареты. Все, что у него осталось в этой юдоли печали, кроме моей дружбы и того, что на нем было надето, был мотоцикл.

– Если когда-нибудь что-нибудь случится с мотоциклом, – сказал он мне, – я нищий. – Он оглянулся посмотреть, не подслушивает ли кто-нибудь. – Я скажу тебе что-то ужасное.

– Не говори, если не хочешь.

– Я хочу, – сказал он. – Тебе я могу рассказать. Я собираюсь рассказать тебе нечто страшное.

Обычно мы пили и разговаривали в доте недалеко от общежития, где мы ночевали. Он был построен совсем недавно для обороны Берлина, построен рабами. Он был еще не оборудован и не укомплектован солдатами. Русские были еще не так близко.

Мы с Хейнцем сидели здесь с бутылкой и свечой, и он говорил мне ужасные вещи. Он был пьян.

– Говард, я люблю свой мотоцикл больше, чем любил жену, – сказал он.

– Я хочу быть твоим другом и хочу верить всему, что ты говоришь, – сказал я ему, – но в это я отказываюсь поверить. Забудем, что ты это сказал, потому что это неправда.

– Нет, – сказал он. – Сейчас одна из тех минут, когда говорят правду, одна из тех редких минут. Люди почти никогда не говорят правду, но я сейчас говорю правду. Если ты мне друг, – а я надеюсь, что это так, – ты поверишь другу, который говорит правду.

– Ладно.

Слезы потекли по его щекам.

– Я продал ее драгоценности, ее любимую мебель, один раз даже ее карточки на мясо – все себе на сигареты.

– Мы все делаем вещи, которых потом стыдимся, – сказал я.

– Я не бросил курить ради нее, – сказал Хейнц.

– У нас у всех есть дурные привычки.

– Когда бомба попала в нашу квартиру и убила ее, у меня остался только мотоцикл, – сказал он. – На черном рынке мне предлагали четыре тысячи сигарет за мотоцикл.

– Я знаю, – сказал я. Он всегда рассказывал мне эту историю, когда напивался.

– И я сразу бросил курить, – сказал он, – потому что я так любил мотоцикл.

– Каждый из нас за что-то цепляется, – сказал я.

– Не за то, за что надо, и слишком поздно. Я скажу тебе единственную вещь, в которой я действительно убежден.

– Хорошо, – сказал я.

– Все люди – сумасшедшие. Они способны делать все, что угодно и когда угодно, и только Бог поможет тому, кто доискивается причин.

Что касается женщин типа жены Хейнца: я был знаком с ней только поверхностно, хотя видел довольно часто. Она безостановочно болтала, из-за чего ее было трудно узнать поближе, а тема была всегда одна и та же: преуспевающие люди, не упускающие своих возможностей, люди, в противоположность ее мужу, важные и богатые.

– Молодой Курт Эренс, – обычно говорила она, – всего двадцать шесть, а уже полковник СС! А его брат Хейнрих – ему не более тридцати четырех, а у него под началом восемнадцать тысяч иностранных рабочих, и все строят противотанковые рвы. Говорят, Хейнрих знает о противотанковых рвах больше всех на свете, а я всегда с ним танцевала.

Снова и снова она повторяла все это, а на заднем плане бедный Хейнц прокуривал свои мозги. Из-за нее я стал глух ко всем историям с преуспеваниями. Люди, которых она считала преуспевающими в этом прекрасном новом мире, вознаграждались в конце концов как специалисты по рабству, уничтожению и смерти. Я не склонен считать людей, работающих в этих областях, преуспевающими.

Когда война стала подходить к концу, мы с Хейнцем уже не могли выпивать в нашем доте. Там было установлено восьмидесятивосьмидюймовое орудие, команда которого была укомплектована мальчиками пятнадцати-шестнадцати лет. Это тоже подходящая история об успехе для покойной жены Хейнца – такие молоденькие мальчики, а уже во взрослой форме и со своей собственной вооруженной до зубов западней смерти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: