И мы с Хейнцем пили и разговаривали там, где ночевали, – в манеже, набитом оставшимися при бомбежках без крова государственными рабочими, спавшими на соломенных матрацах. Мы прятали бутылку, так как не желали ни с кем ее делить.

– Хейнц, – сказал я ему как-то ночью. – Хотел бы я знать, насколько ты мне действительно друг.

Он обиделся.

– Почему ты меня об этом спрашиваешь?

– Я хотел бы попросить тебя об очень большом одолжении, но не знаю, могу ли, – сказал я.

– Я требую, чтобы ты сказал!

– Одолжи мне свой мотоцикл, чтобы я мог навестить завтра родственников моей жены, – сказал я.

Он не поколебался, не дрогнул.

– Возьми его! – сказал он.

И утром я взял мотоцикл.

Мы выехали утром бок о бок: Хейнц на моем велосипеде, я на его мотоцикле.

Я нажал на стартер, включил передачу и… припустил, оставив моего лучшего друга улыбающимся в облаке голубых выхлопных газов.

И я погнал, тр… тр… тр…

И он больше никогда не увидел ни своего мотоцикла, ни своего лучшего друга.

Я запрашивал Институт документации военных преступников в Хайфе, знают ли они что-нибудь о Хейнце, хотя, в сущности, он не был военным преступником. Институт порадовал меня сообщением, что Хейнц сейчас в Ирландии, он главный управляющий барона Ульриха Вертера фон Швефельбада. Фон Швефельбад после войны купил большое поместье в Ирландии.

Институт сообщил мне, что Хейнц давал показания по делу о смерти Гитлера, потому что случайно оказался в бункере Гитлера, когда облитое бензином тело горело, но было еще узнаваемо.

Привет отсюда, Хейнц, если ты это прочтешь.

Я действительно любил тебя, насколько я способен кого-нибудь любить.

Ты, я вижу, тоже хоть кого вокруг пальца обведешь!

Что ты делал в бункере Гитлера – искал свой мотоцикл и своего лучшего друга?

Глава двадцать вторая.

Содержимое старого чемодана…

– Послушай, – сказал я моей Хельге в Гринвич Вилледж после того, как рассказал ей то немногое, что знал о ее матери, отце и сестре, – эта мансарда не может быть любовным гнездышком даже и на одну ночь. Мы возьмем такси. Поедем в какую-нибудь гостиницу. А завтра мы выкинем все это барахло и купим все совершенно новое. А потом поищем действительно приятное место для жилья.

– Я очень счастлива и тут, – сказала она.

– Завтра, – сказал я, – мы найдем кровать, такую же, как наша старая – две мили в длину и три в ширину и с изголовьем, прекрасным, как закат солнца в Италии. Помнишь? О боже, помнишь?

– Да, – сказала она.

– Сегодняшняя ночь в гостинице, а завтрашняя в такой постели.

– Мы едем сию минуту?

– Как скажешь.

– Можно я сначала покажу тебе мои подарки?

– Подарки?

– Подарки для тебя.

– Ты – мой подарок. Что мне еще надо?

– Это тебе, наверное, тоже надо, – сказала она, открывая замки чемодана. – Надеюсь, надо. – Она раскрыла чемодан. Он был набит рукописями. Ее подарком было собрание моих сочинений, моих серьезных сочинений, почти каждое искреннее слово, когда-либо написанное мною, прежним Говардом У. Кемпбэллом-младшим. Здесь были стихи, рассказы, пьесы, письма, одна неопубликованная книга – собрание сочинений жизнерадостного, свободного, молодого, очень молодого человека.

– Какое у меня странное чувство, – сказал я.

– Мне не надо было это привозить?

– Сам не знаю. Эти листы бумаги когда-то были мною. – Я взял рукопись книги – причудливый эксперимент под названием «Мемуары моногамного Казановы». – Это надо было сжечь, – сказал я.

– Я скорее сожгла бы свою правую руку.

Я отложил книгу, взял связку стихов.

– Что мог сказать о жизни этот юный незнакомец? – сказал я и прочел вслух стихи, немецкие стихи:

Kühl und hell der Sonnenaufgang,
leis und süss der Glocke Klang.
Ein Mägdlein hold, Krug in der Hand,
sitzt an des tiefen Brunnens Rand.

А в переводе? Примерно так:

Свежий ясный восход,
Колокол сладко звенит.
Юная дева с кувшином
В глубокий колодец глядит.

Я прочитал это стихотворение вслух, затем еще одно. Я был и остался очень плохим поэтом. Я привожу эти стихи не для того, чтобы мной восхищались. Второе стихотворение, которое я прочел, было, я думаю, предпоследнее из написанных мною. Оно датировалось 1937 годом и называлось: «Gedanken über unseren Abstand vom Zeitgeschehen», или, в переводе, «Размышления о неучастии в текущих событиях».

Оно звучало так:

Eine mächtige Damvfwalze naht und schwärzt der Sonne vfad,
rollt über geduckte Menschen dahin,
will keiner ihr entfliehn.
Mein Lieb und ich schaun starren Blickes das Rätsel dieses Blutgeschickes.
“Kommt mit herab”, die Menschheit schreit,
“Die Walze ist die Geschichte der Zeit!”
Mein Zieb und ich geht auf die Flucht,
wo keine Damvfwalze uns sucht,
und leben auf den Bergeshöhen,
getrennt vom schwarzen Zeitgeschehen.
Sollen wir bleiben mit den andern zu sterben?
Doch nein, wir zwei wollen nicht verderben!
Nun ist’s vorbei! – Wir sehn mit Erbleichen die Ovfer der Walze, verfaulte Leichen.

В переводе:

Мчит огромный паровой каток,
Закрывая солнца свет.
Все кидаются наземь, наземь,
Считая – спасенья нет.
Мы глядим потрясенно, я и любимая,
На кровавую эту мистерию.
«Наземь!» – все вокруг кричат. –
«Эта машина – история!»
Но мы убегаем в горы, прочь,
Я и любимая.
Нас катку не догнать.
Позади осталась история!
Мы не хотим умереть, как все,
Вернуться вниз, назад.
Нам сверху видно, что за катком
Смердящие трупы лежат.

– Каким образом все это оказалось у тебя? – спросил я у Хельги.

– Когда я приехала в Западный Берлин, – сказала она, – я пошла в театр узнать, сохранился ли он, остался ли кто-нибудь из знакомых и есть ли у кого-нибудь сведения о тебе. – Ей не надо было объяснять мне, какой театр она имела в виду. Она имела в виду маленький театр в Берлине, где шли мои пьесы и где Хельга часто играла ведущие роли.

– Я знаю, он просуществовал почти до конца войны, – сказал я. – Он еще существует?

– Да, – сказал она. – И когда я спросила о тебе, никто ничего не знал. А когда я рассказала им, кем ты когда-то был для этого театра, кто-то вспомнил, что на чердаке валяется чемодан, на котором написана твоя фамилия.

Я погладил рукописи.

– И в нем было это, – сказал я. – Теперь я вспомнил чемодан, вспомнил, как я закрыл его в начале войны, вспомнил, как подумал тогда, что чемодан – это гроб, где похоронен молодой человек, которым я никогда больше не буду.

– У тебя есть копии этих вещей? – спросила она.

– Совершенно ничего, – сказал я.

– Ты больше не пишешь?

– Не было ничего, что я хотел бы сказать.

– После всего, что ты видел и пережил, дорогой?

– Именно из-за всего, что я видел и пережил, я и не могу сейчас ничего сказать. Я разучился быть понятным. Я обращаюсь к цивилизованному миру на тарабарском языке, и он отвечает мне тем же.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: