В толпе провожающих махнул рукой хромой Юзек, мелькнула светлая шляпка Стефы.
Кароль, облокотившись на поперечпую доску, стоял в открытых дверях теплушки.
Когда состав загрохотал по мосту через Вислу, его охватила тоска. С болыо неожиданного прозрения почувствовал: нет и не будет города ближе того, который сейчас оставляет. Оставляет в неизвестности, беде, вдруг утратив веру в скорое возвращение.
Под колесами, под железным переплетением ферм катила Висла.
Вернувшись на исходе второй мировой войны в Варшаву, разговаривая в полуразрушенном доме с сестрой Хенрикой, Сверчевский припоминал имена из своего детства и юности. Чаще всего слышал в ответ: нет в живых.
Когда дошла очередь до хромого Юзека, Хенрика стушевалась. Брат, однако, настаивал.
— Он, видишь ли, служил в полиции…
— При немцах?!
— Кажется, да…
Сверчевский грохнул кулаком об стол.
— Я не знал никакого Юзека!..
Миновало два месяца, и генералу Сверчевскому доложили: Юзеф Ярушевский, о котором он велел навести справки, действительно был полицейским. Но расстрелян в гестапо — организовал побег группы польских партизан.
— Вот это Юзек, — сказал Сверчевский.
Никаких сведений о Стефании, урожденпой Сков–ронек, адрес до августа 1915 года: Варшава, Окопова, 3, найти не удалось.
III
Перелески и болота подступали к самому полотну и тянулись нескончаемо. На опушке два мужика пилили сосну. Они разогнулись, вытерли пот, безразлично проследили бег вагонов. Спустя час на болотистой прогалине босой мальчопка, пасший коров, обрадованно замахал рукой.
Поезд задерживали на всех станциях и полустанках, среди леса и в иоле. Навстречу варшавскому эшелону катили воинские составы.
Утром с натугой откатывалась по металлическому желобу тяжелая дверь. Кароль глядел и глядел.
С плачем и пьяными плясками провожали новобранцев. Странное сооружение из свежего теса тянулось вдоль перрона. Прочитав на одном конце крупно выведенное «Для господ офицеров», на противоположном — «Для нижних чинов», Кароль усмехнулся.
Молодая крестьянка катила перед собой коляску наподобие тех, в каких варшавяне возят маленьких. В коляске сидел заросший солдат, зажав между обрубками ног перевернутую папаху. Когда коляска поравнялась с теплушкой, Кароль бросил в папаху монету. Она звякнула о другие медяки…
Ночная темень поглощала одпотонный ритм колес. Мелькнет одинокое окно, может, звезда или искра из широкого раструба паровозной трубы.
Брошенная в траншеи, забубенно провожавшая новобранцев, стонущая в санитарных вагонах, притаившаяся во мраке Россия…
Кароль глядел и глядел.
Завод «Герлях и Пульст» перебазировался в село Паратище Казанской губернии. Рабочих селили в бараках, освободившихся после отправки на фронт запасного полка.
Началась дождливая осень, село тонуло в непролазной грязи.
Мама с братьями и сестрами осталась в Москве. Вначале за городом, потом на улице со странным названием Стромынка. Сестры поступили на трикотажную фабрику.
Дни Кароля тянулись тоскливо, голодно. Ботинки не просыхали, вечно хотелось есть и спать.
Русским рабочим жилось не слаще. Они мпогоэтажно материли войну, Вильгельма, Николая, хозяина и мастера. Но пленных немцев, работавших бок о бок, не обижали, к полякам относились без враждебности, скорее — с уважением: ишь ты, при галстуках.
Однажды в барак наведался студент из Казани — рыжеволосый, тощий и громогласный. Сквозь дремоту до Кароля донеслись имена, некогда звучавшие на Качей: Лассаль, Прудон, Маркс, Энгельс. И новые: Жорес, Ленин…
Под Казанью Кароль освоил русский язык, и свое отношение к сущему определил по–русски: пропади оно все пропадом. Не желает он так жить, чтоб кругом чужое и сумеречное.
В ночь на 1 января 1916 года, когда Антонина Сверчевская с детьми сидела за новогодним тортом, испеченным из толченых черных сухарей, старший сын без стука распахнул дверь…
Он устроился токарем на завод «Шестерня ситроэн», потом в гараж «Земсоюза», после февраля семнадцатого года — на завод «Проводник».
Меняя места, он тщетпо пытался вытащить семью из засасывающей нужды. Стороной услышал, что в Москве открыт благотворительный «Польский дом». Маме о нем тоже известно. Но пользоваться вспомоществованием…
Зато повезло с жильем — вначале добыли две компаты на Потешной улице, потом — третью.
Первая же — всего ценнее — удача: кончилось тоскливое одиночество.
Голодновато, в вечных заботах мама, но, как в лучшие времена на Качей, дома шумно. Фыркают, секретничая, сестры, беззлобно покрикивает мать, и Кароль, главный мужчина в семье, твердо произносит свое: «Я считаю…»
В Москве круг друзей постепенно расширялся. На работу, с работы ли Кароль редко идет один. Все меньше случайных спутников, все определеннее уславливаются с Сергеем Александровым о завтрашней встрече. Сергей не по летам рассудителен и, по мнению Кароля, всезнающ, хоть обыкновенный заводской парень.
Воскресенья проводят веселой компанией. Кароль оглядывается: Хеня, Люцина, Лёня, Сергей, Иосиф, Зина, Нюра…
Уже привыкли друг к другу, не загадывая наперед, доверясь первой приязни.
Когда дорогой разбиваются на парочкп, Кароль норовит подхватить Зину, но задумчиво–медлительный Иосиф — мокотовская выучка — опережает. Бог с ним. Каролю и с Нюрой неплохо, совсем неплохо.
— Прошу в «Олень»!
— Денег–то хватит? — задиристо оборачивается Зина.
— Складчина, — бодро отвечает Кароль. Он недавно узнал от Сергея это слово и еще не справляется с ударением.
— Когда–то я приглашу вас в ресторан, тебя, тебя, тебя, — он срывает с головы кепку, — самый… прекрасный ресторан. Будет играть музыка. Каждый получит обед, какой хочет…
Сергей произносит одну из своих непонятных фраз:
— Мелкобуржуазное перераспределение собственности…
— А пока что, — Каролю не сразу приходило нужное русское слово, он подыскивал что–нибудь подходящее либо перестраивал фразу, — пока что будем пить кофе на складчину.
Воскресные посещения «Оленя» — затея Кароля.
— Будем считать финансы, — Кароль снял кепку, поднял воротник демисезонного пальто, подул на посиневшие пальцы. — Как в костеле, кому сколько не жалко. Прошу…
Он приплясывал на морозе. Но продолжал, по словам IIюры, давить фасон.
— Можно… делать заказы. Так? Девочкам по тястку [7]. Прошу. Сереже кулебяка. Ты, Ося?
Иосиф мечтательпо закатил глаза.
— Хотел бы маленький крендель, на котором было бы порядочпо мака.
— Многого хочешь, Оська, — усмехнулся Сергей.
— Когда кончится война и все приедут ко мне, к нам с Каролем в Варшаву, моя мама угостит вас струделсм. Это нельзя описать словами. Это когда очень много очень сладкого мака с орехами и чуть–чуть теста…
— Куку–маку, не хочешь? — перебила Шора. — А тебе кулебяки, — она принялась за Сергея. — Не изволите ли, господин хороший, калачи от Филиппова? Сливочек взбитых от Чичкина и Бландова не желаешь?
Москву придавили тяжелые ноябрьские тучи. На окаменевших, стеклянно хрупких сокольнических дорожках затвердел первый снег.
Иногда Кароль с Иосифом и Сергеем ждали своих девчат на Стромынке. Варшавская трикотажная фабрика братьев Пруссак обосновалась — смешно сказать — в трактире Фирсова.
Пока девочки кончали смену, парни курили махорку и вели сугубо мужской разговор — ругали на чем свет стоит воину.
Кароль чувствовал: надвигается что–то новое, разительно непохожее на все прежнее. Царя свергли. Улицы бурлили речами и песнями, гневными толпами.
Одни ораторы звали к войне до победы, другие — к немедленному миру.
Кароль прислушивался: каждый вроде бы прав. Пока его не опровергнет следующий. Иные ораторы читали с газетного листа речи Керенского. Не слишком ли красиво и многословно для правды? Он испытывал бессознательное недоверие к цветистому слогу.
7
Тястко — пирожное.