Антонина Войцеховна строго посмотрела: дочери подрастают, а отец… Чтобы не видела больше этого безобразия.

Он покорно отодрал кнопки, убрал снимок.

С неделю ходил как в воду опущенный, не заводил патефон. Вдруг воспрянул: может, написать об интербригадах? Многим ли известно столько, сколько ему? Когда–то в Смоленске сотрудничал в окружной газете, вроде получалось…

Перечитал, веря и не веря: неужто все это было? — дневники, копии приказов. И засел. С утра до ночи.

В газетах печатали короткие сообщения «На фронтах Испании», иногда — обзорные статьи, изредка — схемы боевых операций. Сообщения, если вчитаться, схемы, если вдуматься, безрадостны, но в статьях преобладал оптимизм. Поддавшись ему, Сверчевский пытался в записках сгладить ошибки и неудачи интербригад.

Легко, с запалом начатая работа застопорилась. Он оборвал ее на полуслове, испытав облегчение. Не то.

Мешала сосредоточиться и неслабеющая тревога за Макса.

Он, Карл, рано почувствовал себя постаревшим. Макс, которому перевалило за тридцать, оставался мальчишкой, и по–мальчишески торчали у него уши. Карл жил жизнью ответственной, полной всевозможных забот. Макс же, весельчак, душа нараспашку, слесарил на электроламповом заводе. Подвластен он был двум страстям: летом — футбол, зимой — лыжи. Карл пытался его остепенить: не футболом единым… Макс беззаботно отбивался:

— Не желаешь, чтобы спортом, могу водкой или…

— Я тебе покажу «или», — у тебя дочь растет.

— Вот и гоняю мяч. После хорошей игры — никаких «или»… Между прочим, у тебя три.

— Что — «три»?

— Не что, а кто. Три дочери. Это я так, к слову.

Чепуха какая–то, курьез. Однако — чепуха, курьез, а на Сверчевского упала тень. Ощущение упавшей тени Сверчевский пытался отогнать. Какая тень? Еще в Испании его известили о награждении орденом Красного Знамени. Приехав, удостоился ордена Ленина.

Награды, правда, не гарантировали от превратностей…

При встречах со знакомыми Сверчевский избегал этих тем. О том–то и том–то разговаривать не станет.

В Испании надо было быстро находить контакты с людьми, одолевать межчеловеческие преграды, межъязыковые. Теперь, дома, следовало взять себя под уздцы.

Родственное чувство, никогда не дремавшее в нем, пробуждалось с небывалой силой в минуты семейной радости, еще властнее — опасности. Все отступало, блекло, тускнело.

Несчастье с Максом — и он не находит себе места, усилием воли удерживает себя от необдуманных шагов. Когда Калинин вручал ему ордена, долго тряс руку, он прикусил губу, чтобы не попросить о Максе.

Жизнь, давно налаженная, освоенная до самых мелких подробностей, сейчас словно ускользала от него. Обычнейший разговор: «Ну, как дела?» — не получался. Его делом оставалась Испания. На вопрос: «Как там, дома?» — тоже не всякому ответишь.

У Никитских ворот его окликнули:

— Карл, Карлушка… Не признаешь?

Сверчевский мялся.

— Толя я, Толя Чиж. Из пятьсот десятого. Чижов…

Он обнял грузного мужчину в толстовке и панаме, стараясь оживить в памяти молодцеватого взводного, — вместе воевали в двадцатом году.

— Он, гадаю, или нет, — горячо спешил Чижов, — отбреет, пошлет подальше…

— Рад, очень рад тебя видеть.

Сверчевский не кривил душой. Давно забытый однополчанин — никогда особенно и не дружили — сейчас пришелся как нельзя кстати. Подхватил не слишком упиравшегося Чижова под руку.

— Возле Моссовета в полуподвальчике столовка. Кисло–сладкое мясо и холодная водочка. На улице тридцать градусов жары, а тебе сорокаградусную со льда…

Чижов покладисто кивал.

— В кои веки встретились. Неужто без водочки. Нехристи мы, что ли?..

Они приканчивали лафитник. Чижов вытирал салфеткой рыхлое, потное лицо.

— Я в начальники — ни за какие коврижки. В славе, почете не нуждаюсь. Скоро десять лет на своей должности. Название у нее длинное: заместитель заведующего институтом по административно–хозяйственной части. Смысл короткий: завхоз.

Карл кивал. Очень ему нравился откровенный, бесхитростно–скромный Чижов.

— Ты, Толя, мне наподобие брата. Давай, Толя, посошок. Запиши мой телефон. Я — твой служебный. Завтра перезвонимся…

Наутро недоуменно рассматривал телефонный номер, нацарапанный на обрывке меню. Ни он Чижову не позвонил, ни Чижов ему.

И все–таки встреча эта не прошла бесследно. Его потянуло к тем, давним, из юности, из начала. Он зачастил на «Потешку», к Сереже, Зине. Ни о чем там тебя не расспрашивают, в душу не лезут. Подводные рифы минуются сами собой.

Он отбросил все — мысли, тревоги о ком–либо, кроме Макса.

Надев парадную гимнастерку с тремя орденами, отправился в прокуратуру. Верил — разберутся, обязательно разберутся…

В день суда он зашел к Анне Александровне, жене Макса.

— Тебе туда ни к чему.

Анна невпопад пробормотала:

— Ты, как на праздник… При полном параде.

Он расправил гимнастерку под утяжеленным кобурой ремнем.

— Я при пистолете. Если Макс виноват, собственноручно пристрелю.

— Ты… ты же сам твердил: курьез…

— Всякие бывают курьезы!..

Макса судили в небольшой зальце Московского городского суда на Каланчевской улице.

Обвинения, одно нелепее другого, отпали. Свидетели сняли прежние показания. Когда осталась лишь «клевета на советский спорт», прокурор отказался от речи.

Суд удалился, чтобы вынести приговор, и милиционер-конвоир кивнул Сверчевскому:

— Вы бы, товарищ командир, братца папиросой угостили. Все будет в порядочке.

Через пятнадцать минут Максимилиана Карловича Сверчевского полностью оправдали.

Карл подошел к наголо остриженному брату с торчащими ушами. Расцеловал и дал подзатыльник.

Такого праздника давно не помнил род Сверчевских. Все за маминым столом. Карл распевал никем здесь не слышанные песенки Ханки Ордонувны и Зоей Терне [58], которые польский ветер вместе с домбровчаками принес в Испанию. Больше всего домашним понравился варшавский шлягер «Знаю улочку в Барселоне…».

В разгар веселья Анна Александровна дернула Сверчевского за рукав.

— Револьвер не прихватил?

— Какой револьвер?

— В Макса стрелять.

Он расхохотался.

— Спятила.

— Утром–то грозил.

А он хохотал, хохотал.

— Я?.. Макса?..

Сверчевский стоял на том, что в их семье — семья эта включала не только его собственное бабье царство, но и маму, братьев с женами, сестер с мужьями, племянников и племянниц — должна царить неуклонная иерархия. На вершине — мама. Ступенькой ниже — он: прежде всего он — брат, уже потом отец своих дочерей. Его дочерям — тьфу–тьфу — не пришлось изведать безотцовщину, горечь чужбины. Поэтому ему, старшему среди сестер и братьев, тверже других держащемуся на земле, нести главную ношу.

Сейчас для Сверчевского свет клином сошелся на Максе. Он любовался братом, как ребенком. Занимался его гардеробом. Поджидал у проходной электрозавода, чтобы вместе пообедать (шашлык в «Арагви», в новом ресторане на Горького). Или пойти на потрясающую антифашистскую кинокартину «Профессор Мамлок». Или на концерт молодого ленинградского артиста Райкина. Он задаривал Макса. («Такой берет не снился и пижонам с Петровки», «Этому ремню — заграничный! — сносу не будет».)

Вместе с возвращением Макса он и сам постепенно возвращался к семье — маме, Нюре, дочерям.

Что там в дневниках у девчонок? Нахватали троек. А Тоська кончает десятилетку…

В ателье для высшего комсостава, говорят, объявился первоклассный портной. Нюре надо сшить темный костюм. Он сам выберет фасон. Разбирается лучше женщин. Да и повидал побольше.

Однажды пришел домой с маленькой черноволосой девчушкой на руках. Под недоуменным взглядом Анны Васильевны уложил в кровать. Обернулся, виновато почесывая затылок.

— Вот какое дело… Дочку прижил в Испании…

— Это тебе — пустяк. Ума не требуется.

— Не взыщи, Нюра, грешен перед тобой.

вернуться

58

Хапка Ордонувна и Зося Терне — популярные польские певицы 30‑х годов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: