— Так–таки «не под силу»? Молодому слушателю? По меньшей мере непедагогично. Примите запоздалые извинения.

— Примите запоздалую благодарность. Куда ж педагогичнее — на всю жизнь запомнил.

Оба рассмеялись. Коротко и не очень весело. Оглянуться не успеешь, годы бегут.

— Откровенность за откровенность. Тем паче при столь давнем знакомстве. Вы впрямь полагаете войну с Гитлером неотвратимой?

— А вы сомневаетесь?

— Как старшему по возрасту и должности мне принадлежит приоритет, когда задаются вопросы. Даже в неофициальной беседе.

Они снова засмеялись. Старому генералу смех этот показался, однако, неуместным.

— Польша, Испания… Сочувствую вашей трагедии.

— Нашей трагедии, — спокойно поправил Сверчевский. — Общей.

— Безусловно, безусловно. Я не политик, но всем сердцем… Внук на действительной. Под Смоленском…

Генерал, пытаясь сохранить присутствие духа, размеренно прошелся по комнате с учебными схемами на стенах, образцами боевых документов, расписанием занятий. Не на шутку взволнованный, он не хотел в этом признаваться и самому себе, еще меньше — холодновато–невозмутимому коллеге. (Как будто неглуп, штабные и командные навыки, почти интеллигентен, но педагогические приемчики… И этот трогательный призыв к лейтенантам мыслить стратегически…) Он не желал изменять своему обыкновению выражать мысли точно, с долей определенной предусмотрительности.

— Терминологическая чересполосица чревата, согласитесь, некоторым сумбуром в молодых головах, что с точки зрения военной педагогики крайне нежелательно. Я побаиваюсь, как бы выразиться, некоего скепсиса.

— Ваши опасения, Георгий Анисимович, возможно, обоснованны. — Сверчевский сидел на обтянутом дерматином диванчике и говорил, не замечая вышагивающего собеседника. Будто в пустоту. — Но я больше боюсь, как бы на наши уже немолодые головы вдруг не посыпались с безоблачного неба бомбы. Как бы командиры вашего внука не ударились в панику, не гадали, с какой стороны летят неприятельские самолеты, какие на них опознавательные знаки. Из каких орудий выпущены снаряды, рвущиеся вокруг. Нечто подобное, Георгий Анисимович, я видел вблизи. Вблизи и недавно.

Вечером Сверчевский достал со шкафа в прихожей чемодан с пестрыми наклейками и шрамами от долгих путешествий. Вынес на лестничную площадку, вытряс.

Еще в Старо–Константинове Горбатов требовал, чтобы каждый командир держал дома чемодан с самым необходимым: две смены белья, бритва, мыло, полотенце, носки, портянки. И Перемытов на учебных тревогах проверял содержимое командирских чемоданов. Но без напоминаний и тренировок привычка отмирает.

Отчуждение первых послеиспанских месяцев, пережитое тяжко и безгласно Анной Васильевной, сменилось возвращением ее Карла. На вечные перекосы его настроений — то залихватское веселье, то угрюмая немота — она не реагировала: норма.

Вчера вечером, когда Зоря сбила велосипедом женщину, отец отчитывал ее монотонно и многословно, без знаков препинания, с непременным обращением «ясновельможная пани» («Ты не замечаешь людей у тебя барская способность генеральской доченьки видеть только собственный пупок мерзкая буржуазность полное пренебрежение к другим в твои тоды я работал…»). Разнос увенчался приказом немедленно разобрать велосипед («чтобы больше никогда…»). Наутро последовал новый приказ, отданный громко и весело: доставай велосипед, будем собирать.

Это была норма.

Но чемодан с обтрепанными наклейками — угроза норме.

Пряча волнение, Анна Васильевна спросила:

— Командировка?

— Нет. На всякий пожарный.

Успокаивая жену, поцеловал ей руку.

— Як бога кохам, на всякий пожарный.

Сверчевский вдумчиво отбирал, укладывая в чемодан, вещи. Мятая алюминиевая мисочка для бритья куплена в Тамбове. Помазок с желтой костяной ручкой из Испании. Егерьское белье продал увольнявшийся в запас смоленский штабник. Бритва «Жиллет» — память от Горбатова…

Он не слышал звонка.

Ты что, оглох?

Нгора заспанная, в халате.

— Какой–то там черноволосый. Ночь, полночь, а он — в гости.

Алюминиевая мисочка покатилась по полу.

— Хуан!

Они не разжимали объятий, намертво обхватив друг друга.

— Вальтер! — выдохнул Модесто со стоном. — Вальтер!..

Вопросы, вопросы… Тоська, посланная на такси к Елисееву. Нюра вначале: «Ты сдурел?», через час, нарядная, в новом платье, накрывает на стол. Сперва — бутылки, блюда, рюмки. Потом — стопка грязных тарелок, сдвинутая к углу. Все спят. На спинке стула — генеральский китель, на другом — ворсистый пиджак.

А они — ни в одном глазу. Уже не так сумбурно, не так перебивчиво. Двое в спящей квартире, спящем доме, спящем городе.

— Это печально, Вальтер, это очень печально, когда гибнут люди и гибнет республика.

Модесто остановился у раскрытого чемодана.

— Я его помню, этот чемодан. Ты уезжаешь?.. Правильно, очень правильно. Держи наготове каждый из нас такой чемодан восемнадцатого июля — может быть, история повернулась бы по–другому… Ты не обидишься, если я спрошу: в твоей стране у всех есть такие чемоданы?

— Не у всех, Хуан.

'— Это печально, Вальтер, люди не видят — к ним идет война. Ты теперь не Вальтер? Сверцзевски? Трудно для испанца… О, Кароль, Карл — хорошо… Сейчас надо много думать. Нам, испанцам, и всем. Было много ошибок. Люди хотят сделать хорошо, но ошибаются, и получается плохо. Это печально.

Сверчевский помнил его искрометным, весело–громогласным и громогласно–суровым. Сейчас приглушенным рефреном: «Это печально». И бледность сквозь загар.

— Нам, Хуан, надо думать не меньше вашего.

— Важно, чтобы все думали и думали верно. Еще важнее — не только думать. Не тайна, Кароль, чем ты занимаешься?

Модесто взял в руки переплетенную в коричневый коленкор папку, бережно раскрыл.

— Я не очень хорошо читаю по–русски. Если ты любезно прочтешь, буду благодарен… Сарагосская операция?.. Тридцать пятая дивизия?.. О, Кароль, у нас еще есть вино? Я хочу выпить за твое здоровье. Испания не забудет тебя, Вальтер…

Группами и в одиночку, открыто и полуконспиративно, с подлинными документами и с липовыми испанские командиры — те, что не остались в партизанских отрядах Астурии, приезжали в Советский Союз. Селились в «Люксе», в «Москве», в общежитиях. Для сирот с Пиренейского полуострова открывали детские дома, санатории, школы. Словно предчувствуя собственную беду, Россия давала кров и хлеб тем, кого эта беда уже постигла.

На улице Разина в доме с не слишком хорошо налаженным бытом испанцы — самые желанные гости. Анна Васильевна могла кое–как накормить своих, отделаться «московскими булочками» — они продавались на каждом углу, разрезанные булочки с вложенной внутрь котлетой, — но для черноволосых готова была расстараться, разбиться в л-епешку; ради них она всегда принаряжалась…

Модесто слабо сопротивлялся, когда с наступлением холодов Кароль заставил его взять купленное некогда егерьское белье.

В кабинете Сверчевского еще перекатывалось эхо испанской войны. Спорили у карты, бывшие командиры дивизий доказывали свою правоту и напоминали о промахах соседей. Лишь представительная Долорес в неизменно черном платье, с черепаховым гребнем в черных волосах вносила успокоение. Как и там, за Пиренеями, Сверчевский встречал ее цветами, целуя руку, а она, продолжая давнюю игру, высказывала сомнение в его пролетарском прошлом.

— Хорошо, хорошо, — великодушно смеясь, соглашалась она, — из рабочей аристократии.

Но бывало и так, что Ибаррури, Модесто и Сверчевский отделялись от общей компании и вели какие–то свои разговоры.

Здесь, на улице Разина, и встречали Новый год. Анна Васильевна привлекла жен испанских командиров, сестер Карла, и стол ломился от польских, испанских, русских блюд.

Разрумянившиеся у плиты женщины торопливо переодевались в комнате дочерей. Мужчины по просьбе Вальтера пели «Астурию».

Как веселились, как дурачились эти люди, пережившие одну из самых тяжких трагедий века!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: