В первые дни Зигмунт Берлинг настороженно следил за заместителем: не комиссара ли приставили? Сверчевский подчеркнуто тянулся, щелкал каблуками. Демонстрировал, как признался Завадскому, «лояльную подчиненность». И не менее пристально приглядывался к Берлингу: все–таки тот недавно возглавлял штаб в одной из андерсовских дивизий. Но сумел подавить сомнения, оценил комдива, которому суждено одновременно занимать пост комкора, то есть собственного начальника.

Ему случилось увидеть, как дверца автомобиля размозжила Берлингу фалангу пальца. Ни вскрика, пи стона. Генерал попросил перебинтовать руку и сел в машину…

Берлинг почувствовал, что заместитель менее всего склонен комиссарствовать, не чурается тяжкой строевой работы, обладает организаторским даром и политическим тактом.

Сверчевский находил общий язык с коммунистами, возглавлявшими культурно–просветительную работу. Они же, к удивлению его и сожалению, не всегда находили общий язык друг с другом. Неутомимо спорили о характере просветительской деятельности, методах политической пропаганды, степенп партийного влияния в войске.

Он обязан был понять, кто прав, насколько. В застольном разговоре развязывались языки, и Сверчевский, отодвинув стакан («А ты пей»), слушал. Перейти на «ты» было легче (в Испании ему это редко когда удавалось), чем вникнуть в суть разногласий.

Тогда ему вспомнился дельный совет, полученный в испанскую пору: найди верный ориентир и, не теряя самостоятельности, сверяйся по нему.

Сверчевский вслушивался, всматривался. Круг был широк — прпокскнй район: Сельцы — Дивово — Белоомут, где дислоцировались части корпуса, Москва, где находилось правление Союза польских патриотов и Александр Завадский создавал Центральное бюро коммунистов Польши.

Выбор Сверчевского пал на Альфреда Лямпе, наезжавшего в Сельцы с Василевской либо Завадским.

Василевская и Завадский выступали перед солдатами. Лямпе в кепчопке, патяпутой на бритый череп, речей не держал. Ходил медленно, тяжело дышал. С ним шушукалась Василевская перед выступлением, шепотом спрашивала после: «Так, Альфред?»

То немногое, что услышал Сверчевский от Лямпе, заставило его задуматься. Лямпе рассматривал рождающееся на Оке войско как начало возрождения нации. Сплочение людей различных взглядов, но единых в стремлении к демократической, независимой родине виделось ему предвестием завтрашней Польши.

— Объединяющие силы могущественнее антагонистических.

И уточнил:

— При нынешних обстоятельствах.

Уточнение показалось недостаточным.

— При обстоятельствах трагических.

Но и это объяснение его не удовлетворило.

— Социальный антагонизм сам по себе не устраняется. Ни при каких обстоятельствах. Однако гибкое, гуманное руководство пролетарской партии… Надо искать, думать… И не только о гранях внутрипольской ситуации, но и о границах Польши, которые, надеюсь, на западе пройдут где–нибудь вдоль Одера, Нейсе…

Сверчевский не поверил ушам своим: Польша под оккупацией, а Лямпе рассуждает о границах.

— Не рано, Кароль. Об этом надо загодя. Новые границы скажутся на внутрипольских проблемах и взаимоотношениях Польши с внешним миром…

Осенью сорок третьего в Селецких лагерях Сверчевскому начала открываться Польша осени тридцать девятого: события, имена, подробности. Отрывочно, крупицами. Он узнал, что за столицу билась и добровольческая рота польских коммунистов, входившая в Рабочую бригаду обороны Варшавы, — члены распущенной КПП, беглецы из лагерей и тюрем, нелегалы, жившие в родной стране под чужими именами. Красное знамя роты украшал девиз: «Мадрид — Варшава».

Когда перед Сверчевским выросла куча вопросов, он, исписав блокнот, условившись по телефону с Василевской, поехал к ней в Москву. Ванда Василевская открыла дверь, и он расхохотался: поверх полковничьих погон болтались завязки кухонного передника.

— Будешь смеяться — не получишь борща.

— Польская писательница, советский офицер, жена украинского драматурга осваивает малороссийский борщ.

Лямпе, полулежавший на кожаной кушетке в просторной комнате, поднялся, тяжело переводя дыхание.

— Не терзайте себя, курите.

Кивнул бритой головой на видневшуюся за окном церковку:

— Чудо как хороша.

Религия значилась в перечне вопросов, которые Сверчевский наметил обсудить. Не далее как вчера вполне уважаемый товарищ, капепевец с тюремным стажем, заявил: не для того он сидел в Павиаке, чтобы сейчас лобызаться с распространителями опиума для народа.

— Лобызаться не обязательно, — устало заметил Лямпе.

Он снова прилег на кушетку, снял очки в массивной профессорской оправе. Профессором Лямпе не был. Его специальность — партийная работа, частое место жительства — тюрьма. Там и застала война тридцать девятого года. Когда охрана разбежалась, он с товарищами выломал дверь камеры и ушел на восток.

— Принципиальность тоже желательна, — сказал Лямпе. — По тактика диктует свои правила игры.

Сверчевский осторожно выдохнул дым.

— Игра? Тактика?

Лямпе потер лоб ладонью.

— Скорее — стратегия. Линия на многие годы. Покуда мы, коммунисты, не переубедим народ, религиозное большинство. Польша — страна католическая. Соглашение с костелом — тактический маневр? Да, ксендзы не глупее нас. У католической церкви достаточный опыт политической деятельности. Сомневаюсь, чтобы борьба с ней отвечала интересам послевоенной Польши. Сильно сомневаюсь. Истинный атеизм предполагает уважение к вере и верующим, честный спор, когда побеждают аргументами. Если кто–то из наших товарищей, пользуясь вынужденным досугом Павиака, не обдумал всерьез такой существенной проблемы, то не хворает ли он «детскими болезнями», от которых предостерегал Ленин?

Сверчевский услышал то, что хотел услышать. То, что не давало покоя, когда в Сельцах припоминал уроки Испании. Лямпе довел до завершения родившиеся у него мысли.

— Наша активная работа в культурно–просветительном аппарате войска не озпачает, будто мы сводим свои задачи к культуртрегерству или воспеванию Польши «от моря до моря».

Лямпе употребил выражение, поразившее Сверчевского своей точностью: национальная травма. Боль от разделов, лишения государственности, от попыток искоренить национальную культуру. От едкого дыма газовых камер Треблинки, Майданека, Освенцима.

— Но если из этих несчастий, боли захотят изготовить изысканное национальное блюдо, доступное лишь полякам, и станут смаковать его, а мы — молча, либо громогласно — признаем идею национальной исключительности, пусть даже родившуюся из беды, нам как партии останется лишь участвовать во всеобщем краковяке. Не желал бы присутствовать при этом…

К обеду появился Александр Завадский. Деловитый, торопливый, строгий. Увидев перед Лямпе стопку, сверкнул глазами на Ванду, на Сверчевского и слил водку в графин.

— Но, Олек…

— Партии нужен здоровый Лямпе.

Василевская разливала борщ, Сверчевский отсутствующе любовался церковкой за окном. Только что отважно рассуждавший Лямпе опустил свою шишковатую, наголо обритую голову, нужную партии.

В его спокойной рассудительности угадывалось что–то от мечтателя, мыслящего широко, но не без кабинетной умозрительности. Не потому ли Сверчевский, отвергая для себя малейший утопизм, тянулся к Лямпе? Тот отвечал постоянной готовностью помочь. Лучше других он видел сложность положения Кароля, к которому апеллировали и как к военному авторитету, и как к коммунисту, и как к поляку…

10 декабря 1943 года Альфред Лямпе скоропостижно скончался, играя с маленькой дочерью в гостиничном номере «Москвы».

…Сверчевский, держа конфедератку в согнутой руке, стоял в гулком зале московского крематория. Над гробом Лямпе говорила, давясь слезами, Ванда Василевская:

— Там, в Польше, и тут, в СССР, каждая минута его жизни была посвящена напряженной борьбе за свободу и счастье народа. Мыслью и сердцем он был всегда с борющейся родиной…

Потом держал надгробную речь Александр Завадский. В парадном мундире, с тщетным стремлением являть несгибаемость.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: