Очередь оборвалась. Кароль толкнул Василия.

— Пошли!

Тот не отозвался.

Кароль видел неподвижную спину, порыжевшее пальто, стянутое брючным ремнем, пуговицу на хлястике, неумело пришитую белой ниткой. Подполз, принялся тормошить Василия.

— Убитый он, — услышал Кароль приглушенный голос над собой.

Убитый. Только что бежали рядом. Убитый…

Варшавский сапожник Стах открыл варшавскому токарю Каролю притягательную ясность социальной борьбы. Стах принадлежал к революционерам, убежденным в безмерной силе собственной правды и обреченности всякой иной. Революция восторжествовала в Петрограде, Москве; не замедляя натиска, она сметет все рубежи, преграды, отжившие свой век режимы.

На том же стоял теперь Кароль. Он был удивлен, когда Хенрика вдруг заявилась в красногвардейский отряд, отыскала командира, выразила недовольство и увела брата домой. Кароль, разумеется, не стал с ней ссориться при товарищах.

Объяснение началось еще дорогой. Кароль намерен устроить революцию? Пожалуйста. Дядя Тадеуш тоже был революционером, папа ему сочувствовал. Только пусть каждый занимается революцией у себя. У русских есть Россия, у поляков — Польша. Как это могут объединиться пролетарии всех стран, когда они говорят на разных языках?

Кароль вскипел и быстро остыл. Хеня, милая Хеня еще не созрела для понимания. Не огорчать же ее никчемным спором.

Будущее — оно не за горами — покажет, кто прав и где правда. Лишь слепой не замечает, какие грядут времена…

Сегодпя на него набрасывается Хеня. Потом ему вспомнятся ее доводы — то дословно повторенные, то переиначенные. Вспомнятся, когда услышит приятельски–снисходительное: «Сидел бы ты, Карлуша, у себя в Польше», когда увидит в английской газете тридцать восьмого года строчку о «талантливом русско–польском генерале — наемнике в Испании», когда перехватит косой взгляд — «москаль» — на улице родной Варшавы, куда придет с польскими дивизиями вызволять Отчизну… Оп узнает разочарования, не раз испытает досаду из–за собственных промахов. Но никогда не усомнится в этом единожды принятом и десятикратно подтвержденном решении. Никогда.

А пока что, — Кароль, потянув за цепочку, вытащил из бездонного брючного кармана отцовские часы.

— Извини, Хеня, спешу.

Он возвращается в свой отряд.

Он целует натруженные Хенины пальцы и спешит к своим — русским, латышам, австрийцам, неся в юном сердце клич польских повстанцев: «За нашу и вашу свободу!» Известна ли цель выше, самозабвеннее? «За нашу и вашу…»

Мать не попрекнула ни вступлением в Красную гвардию, ни тем, что пропадал сутками. Ее молчание давило Кароля сильнее укоров. Он чувствовал себя виноватым. Но ничего не мог изменить. Ему хотелось, чтобы высокий долг перед людьми, новые его обязанности не противоречили долгу перед семьей.

Каролю хотелось убедить маму, Хеню: скоро они вернутся в Варшаву. Наступит совсем иная жизпь: без нужды, вечных забот о ломте хлеба и ботинках. Макс и Тадеуш получат образование, станут инженерами, врачами, кем душе угодно, сестры выйдут замуж. Но воскресеньям все будут собираться за большим столом, за фляками или помидоровым супом.

Сверчевскпй отчетливо представлял себе все это. Но боялся, не сумеет так же красочно выразить. А что может быть досаднее неубедительного пророчества?

Он молча целовал руку мамы, заглядывал в глаза. И, прихватив «стайер», уходил.

Революция одержала верх в Петрограде и в Москве, юнкерам не удалось удержать Кремль.

…Что ни день, в ноябрьской Москве похороны. То нарядные катафалки с роскошными балдахинами, белые ризы священников, лакированная сбруя, чинно–скорбная публика, широко распахнутые двери церкви на Ваганьковском кладбище.

То совсем иная процессия. Гроб, обтянутый кумачом, красногвардейский строй, «Вы жертвою пали…» Траурный митинг. Накрепко закрыты церковные двери. Вместо заупокойной молитвы — прощальный залп.

Похороны эти — и юнкеров и красногвардейцев — не сулили умиротворения.

С кладбища отряд возвращался в казарму. Одни изучали оружие, кололи штыком мешок, набитый сеном, переползали по–пластунски. Остальные отправлялись патрулировать либо шли на облавы. Каролю нравилось собирать и разбирать замок пулемета, свой «стайер», русскую трехлинейку освоил как пять пальцев. Метко стрелял и ловко выполнял штыковую команду: «Коротким коли!», «Длинным коли!»

Команда эта вначале резанула наивной жестокостью. Чего уж приятного, — повинуясь властному голосу, втыкать штык в мешок с хрустящим сеном. От мысли, что перед тобой может оказаться не драный мешок, а человек, сохнет во рту.

Но командир — немолодой, трижды раненный на фронте крестьянин Олонецкой губернии — похвалил Кароля и велел обучать менее понятливых.

Одобрение, первые поручения оказались не только приятны, но и сняли первоначальную горьковатую накипь. Будто командир принял на себя неприятную сторону дела и ответственность за нее.

Кароль азартно выкрикивал: «Коротким коли!», «Длинным коли!» — и поправлял неумелых.

За прямотой штыкового удара виделось единоборство ради ясной задачи. Той, к которой звали лозунги в коридоре «Дрездена».

Все бы ничего, не смотри мама так выразительно всякий раз, когда оп уходит. Да если б не слухи, будто предстоит отправляться куда–то на юг. Не боязно (в отряд особого назначения — так он теперь именовался — брали лишь по собственному желанию), но неизвестное всегда тревожно. И — что сказать маме?

Перед отправкой на фронт отряды выстроились на Театральной площади. Перед «Метрополем» высокая трибуна, портрет Карла Маркса.

Кароль обрадовался, услышав с трибуны голос Стаха.

Они встретились пятнадцать лет спустя. В том же «Дрездене», переименованном в «Люкс». Фешенебельная гостиница в центре Москвы служила общежитием Коминтерна.

Человек, нужный Сверчсвскому, ждал его на четвертом этаже в 412 номере. Сверчевский одернул гимнастерку, постучался.

— Пожалуйста, — раздалось нз–за коричневой двери.

Они недоуменно оглядывали друг друга.

— Стах?.. Очень рад. Но мне нужен Будзинскпй, Станислав Будзинскпй.

— Я жду Вальтера. А передо мной комбриг…

Кароль пришел на помощь:

— Сверчевский.

Смеясь, они обнялись.

— Конспирация.

И перешли на польский.

— Так ест.

Несмотря на кремовые шторы, закрывавшие окна, никелированную кровать с пестрым покрывалом и репродукцию саврасовских «Грачей», 412‑я комната «Люкса» казалась нежилой.

IV

Для Карла Сверчевского (на казанско–московском повороте из его имени выпало «о» и «л» утратило мягкость) гражданская война началась пулеметной очередью у Никитских ворот и кончилась антоновской пулей, срезавшей ветку, в тамбовских лесах летом 1921 года.

В границах, отпущенных временем и условиями, он с растущей осознанностью делал свой выбор. Подхваченный общим порывом, записался в красногвардейскую дружину. Но в Московский отряд особого назначения вступил, здраво все взвесив. Как и в Красную Армию, которая формировалась на началах добровольности. В ноябре 1918 года стал членом партии большевиков.

В Московском отряде командир, оценив каллиграфический почерк Сверчевского, предложил должность писаря.

— Из меня писарь, — подходящая русская пословица не подвертывалась, и Карл перевел польскую, — как из козьей глотки флейта.

— Воля твоя. У нас демократия.

Не все его шаги вызывали согласие других, даже близких.

Хенрика вышла замуж за токаря Яна Тоувиньского, человека работящего, религиозного, но веротерпимого. Тоувиньский не мог взять в толк — почему Карл не намерен следовать его примеру u переехать в Варшаву?

Эшелоном реэвакуированных? Увольте. Это — участь подневольного в государстве, где правит буржуазия.

Они, Карл уверен, и без того скоро свидятся. Потому остается в России, в Красной Армии, воображая будущую встречу. (Любимая мечта на годы: праздник, вольно дышащая толпа, алые полотнища над Маршалковской, Аллеями Уяздовскими, Аллеями Иерусалимскими, победная музыка…)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: