Военные круги Америки оказывали польскому вицеминистру надлежащие знаки внимания, давали в его честь приемы. Это не мешало, разумеется, приставить к нему двух задумчивых «ангелов–хранителей» в штатском. «Ангелы» попались из начинающих, и, когда очень уж надоедали, вице–министр исчезал, оставляя их с носом.

Вечерами в гостиницу к Сверчевскому врывались линкольновцы — ветераны Мадрида и Эбро. Он переставал быть вице–министром, дипломатом. Просто — Вальтер. Перед ним не «мистеры», «джентльмены», «сеньоры», «паны». Просто постаревшие ребята, которых — прямо–таки удивительно — помнит по именам. Помнит не только тех, что сегодня пришли, но и тех, что не придут никогда. Имена, имена, могилы…

В подтяжках и шлепанцах он расхаживал по номеру.

— Извини меня, Боб.

— Какие церемонии, Вальтер! Мы не на Уолл–стрите. Как ты с твоей пролетарской гордостью… Зачем якшаться с толстосумами, добродетель которых только в том, что они обладатели фамилий, оканчивающихся на «пшский», «ржский»…

— У твоего «форда», Боб, низко поставлен руль. Не мешает?

Он похлопал линкольновца по круглому животику.

— Когда в освобожденной Варшаве пустили трамвай, это было празднество… Мой фронтовой друг ведает у нас кооперативной торговлей. Перед ним много трудностей. Но меньше всего ему мешает пролетарская гордость… Да, у него невыносимо шипящая фамилия — Пщулковский… Ты не был эмигрантом, Боб?

— Я сражался в Испании.

— От души рад, что ты приобрел недурной «фордик». Чокнемся, Боб, за пролетарскую гордость…

После ухода линкольновца он вызвал офицера для поручений, еще одного обладателя «шипящей» фамилии — Яна Кживицкого.

— Мне почудилось, Ян, ты чем–то раздосадован. Выкладывай.

Кживицкий признался, что расстроился из–за письма жены. Послал в подарок часы, а она, оказывается предпочла бы обручальное кольцо. Беременную женщину оно украшает лучше, чем часики.

— Откуда нам было взять кольца, обывателе генерале? Мы поженились, выйдя из концлагеря, оборванные и босые.

— Янек, вас ждет счастье. Успокой жену…

В час возвращения в Варшаву среди встречающих он заметил женщину на сносях.

— Пани Кживицкая?

Протянул ей синюю коробочку, обтянутую внутри алым бархатом.

По сей день пани Кживицкая носит обручальное кольцо, привезенное из Америки генералом Сверчевским.

Россия пятнадцатого года интриговала его, юнца, своей загадочностью. Испания тридцать шестого увлекла вихревым порывом. Польша сорок четвертого потрясла глубиной трагедии. Америка сорок шестого оставляла безразличным либо раздражала кощунственно сытым благополучием. Раздражала тем сильнее, что сравнивал ее с далекой от благополучия и сытости своей страной.

Здесь, на удалении, он до боли почувствовал: своей. Его маленькому Каролю в ней расти и жить…

14 октября Влада растерянно приняла из рук почтальона международную телеграмму, поздравлявшую с двухлетием. Не сразу вспомнилось: «14 октября южнее Риги наши войска…»

Днем в американских холлах, гостиничных ресторанах, пресс–клубах Сверчевский знакомил людей с Польшей. Ночами тревожно думал о ней. Думал как человек и политик. Без упрощений, неизбежных в речах и спорах. Без национального умиления перед заокеанскими соплеменниками.

Сестре он писал: «Среди них много тупиц». Жаловался на тоску: «Я болен от здешнего пребывания. Тянет на родину — нет сил».

Планировавшаяся на три недели поездка продолжалась три месяца. Как было предположить, что в Соединенных Штатах придется вести, например, переговоры о гобеленах, вывезенных немцами из Вавеля, а американцами — из Западной Германии (он настоял, гобелены вернули)… Не планировалась покупка племенных лошадей.

Но когда представители американской Полонии [100] вручили чек на солидную сумму, Сверчевский отправился по конным заводам. Он знал толк в лошадях и знал, как нуждается в них деревня. Сам отбирал и давал адреса воеводств, ни одно не обделив.

…Кони прибыли, когда его уже не стало.

Не планировалась, конечно, и пневмония. Не долечившись, не выдержав стерильной больничной скуки, он удрал из госпиталя.

На обратном пути Сверчевский остановился в Париже, провел несколько дней с отовсюду съехавшимися бойцами «Марсельезы», с испанскими эмигрантами. Товарищ, выделенный французской компартией, чтобы сопровождать его в Париже, сообщил, что здесь живет бывшая испанская балерина Изабелла. Не хочет ли Вальтер повидаться?

Сверчевский колебался — хочет или нет?

Какое–то время, разъяснил французский товарищ, Изабелла бедствовала, однако от помощи отказывалась.

— Устройте свидание, — неохотно попросил Сверчевский.

В назначенный час товарищ усадил его за столик в бистро и удалился.

Он узнал ее издали по пританцовывающей походке. Вблизи узнать было труднее. Зачем выставлять папоказ располневшие руки?

— Салюд, Иха! Как живешь?

— Ты не забыл?

Ихой Сверчевский называл Изабеллу редко, она сама себя так называла. Это имя вспомнилось почему–то при виде ее обнаженных рук.

— Я слышала, ты министр, что–то вроде?

— Вроде.

— Ты счастлив, Вальтер?

— В нашем возрасте трудно точно ответить.

— Когда не хочешь или не знаешь, что сказать. Возраст пи при чем. Ты совсем плохо говоришь по–французски. Зато я научилась.

Она кивнула. Кельнер принес два стакана с напитком фиолетового цвета, блюдце с жареными орешками. Сверчевский отхлебнул и отодвинул.

Изабелла сжала высокий стакан ладонями. Он улыбнулся. И прежде она так делала.

— У меня счастья нет. Никогда не будет. Представляешь себе одинокую старость женщины в чужой стране?

Сверчевский потянулся за бумажником.

— Платить не надо.

Он узнал этот ее безапелляционный жест рукой.

— Я здесь работаю. Раньше вон на той эстраде. Теперь — на кухне. Нет, нет, мне не нужны деньги, не смей… Мы никогда не увидимся. У меня есть вещи, твои подарки. Я верну. Дай визитную карточку.

Наморщив лоб, она читала.

— Это кошмарно: Сверцзевски. Хорошо, что ты скрывал фамилию.

Уже когда его не стало, на Кленову поступила посылка. Сотрудники, распечатавшие картонную коробку, обескураженно составили акт: платки шерстяные и шелковые, браслеты из серебра и кости, черепаховый гребень, серьги, перстень с аметистом…

В Лодзи он носил по комнате маленького Кароля. Попросил Владу распеленать.

— Хочу почувствовать его вес.

Снова ходил, подрагивал плечом.

В ночь Сильвестра достал фотографию — ту, из Америки, — и подписал Владе.

Влада, прочитав, содрогнулась. Новогодние пожелания звучали предсмертным напутствием. Он желал ей счастья, советовал, как растить сына, призывал полугодовалого Кароля, «когда будет нужно, погибнуть и кровью доказать любовь и преданность нашему народу».

— Какая гибель? Зачем ты это пишешь? Что тебя мучит?

— Раньше я думал: жаль, что моя Влада такая молодая. Теперь я понял: это хорошо. Ты его поставишь на ноги… Не могу избавиться от дурных предчувствий. Вероятно, я суеверен.

У сестры Хени, все на той же Добра, 4, он, опустив голову, шагал из комнаты в комнату — дверь против двери через коридор.

— Как маятник, туда — сюда. Не поспеваю за тобой, ничего не слышу, — взмолилась Хеня.

Круто, все так же не поднимая головы, он замер перед ней.

— Когда я умру, люди поймут, зачем я жил, почему бывал жесток.

С Мечиславом Шлееном велась долгая беседа о его здоровье.

— Достаточно уже моей базедовой, моей стенокардии, — прервал Метек. — Примемся за тебя. Ты пьешь больше, чем принято на приемах. Грубишь чаще, чем дозволено вице–министру.

— Больше, чаще… Меня преследуют мысли о смерти.

— Надо отдохнуть. Ты сейчас в лучшей своей поре…

— Я читал стихотворение, русское или польское: к человеку наконец привалили счастье, любовь, достаток. Следом — смерть…

вернуться

100

Полония — польская эмиграция.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: