В тайге было светло от снега, отражавшего лунный свет. Всю падь далеко было видно – синюю и зеленовато-черную.

Кобыла благодарно всхрапнула, теплым влажным дыханием нежно обдала заботливого хозяина. За это Данилыч еще сыпанул ей овса и подложил сена, в изобилии имевшегося на базе.

Было хорошо, тепло и просторно в бараке. Данилыч подбросил в печку дров, попробовал, уварился ли суп, да незаметно распробовал половину котелка, подумал, подумал, сокрушаясь, доел и остальное, удивляясь своему аппетиту, и полез на нары под одеяло.

Он замечал, что стоило хорошо поесть – и ни про воров, ни про медведей-шатунов мысли не появлялись, страха не было. Вот не поевши хуже, самое неприятное – еще червяки приснятся. Ружье он положил рядом, у стенки, и не от медведя. Медведь что, он в избу не войдет, а вот в пятидесятом году шарились по тайге бежавшие зэки…

Но об этом Данилыч и думать изнемогал.

Глава седьмая

ЗАБОТЫ-ЗАБОТУШКИ ПЕТРА ПАНФИЛЫЧА УХАЛОВА

1

Удар разволновался, подошел к двери и взлаял негромко, потом вернулся под нары, угнездился и оттуда поваркивал. Панфилыч лежал с радикулитом и слушал радио, тоненько пищавшее в темном тепле избушки.

Конечно, пора бы уже Ефимке Подземному прибыть, тут склады его в экспедиционных бараках, орехи. Не чешется! Удар зря не лает, не ворчит. Вот ведь, собачье чутье, километр до Подземного, а слышит чужую жизнь.

Панфилыч, нехотя и покряхтывая – хоть можно было не покряхтывать, потому что радикулит угомонился, покряхтывал он как бы в укоризну приехавшему среди ночи, растревожившему его Данилычу, – вылез во двор, щупая впереди себя темноту руками (в печке осталась зола, и свету от нее не было).

Вытолкнув дверь, на снежный ночной свет вылез Панфилыч. Ветерком его охватило. Из-под звезд спускался завесой синий стеклянный мороз.

Помочился Панфилыч, прислушался в сторону бараков.

Конечно, приехал Данилыч, колоколец брякнул. Лошадь.

Удар молчит, умный, не для кого лаять, теперь хозяин и сам все понимает.

Ленивый мужик, Данилыч-то Подземный, другой бы прибежал, но должен у него быть мурашиный спирт. Попросить надо, может, даст, сколь ему добра сделано.

Панфилыч остыл и убрался обратно в зимовье и загнал Удара, тот еще хотел выскочить между ног хозяина и побежать к собакам Данилыча драться, а там… кто его знает, какую свору привел этот Данилыч, попортят Удара ненароком.

В темноте зимовья ждали и сразу обступили Панфилыча три заботушки: первая – о пенсии, вторая – о дочери-карлице, третья, новая и повеселее двух других, даже волнующая и бодрящая, состояла в том, что Панфилыч случайно набежал на свежий медвежий след и переживал теперь, успеют ли они с Мишей Ельменевым найти медведя, не навалит ли снега, ведь большие снега на подходе…

Михаил сейчас был на своих кругах, обходил плашник и должен с большой добычей появиться не сегодня завтра, а мог и подзадержаться.

Одному же теперь медведя не взять. Ну его, к лешему, одному-то все равно пополам делить надо.

Вот в этом-то положении и была мука. Будь он один – сразу бы пошел, пошел бы и убил, и мясо бы на Майке вывез, и все бы сделал, ну а раз пополам – пусть и напарник рискует.

С пенсией же вот какая история. Правда, если говорить о пенсии, то надо начинать с тех дальних времен, когда все запуталось, когда Панфилыч был еще не Панфилыч, а Петька двенадцати лет.

В те еще дальние теперь годы стал образовываться Петр Панфилович Ухалов в то, что он теперь есть.

2

Родился Ухалов в четырнадцатом году, а когда отец с семьей откочевывал из голодной России, на сибирскую сказочную жизнь нацеливаясь, подправили Петьке документы, подмолодили на два года, чтобы дешевле были билеты и чтобы на два года позже идти от предполагавшейся земли в солдаты. И вот такой пустяк сказался, пенсию он не получает уже два года – аж через полвека аукнулось! Обстоятельства всегда так обступали, что между обстоятельствами и рос, как растут какие-нибудь фигурные кабачки или тыквы у любителей: кто в бутылочке растит, кто в банке, кто шестеренками обложит – и шестеренки отпечатаются, кто в коробочку засунет – кубом получится, третью калачом свернут, шестую вырастят с перехватами, вроде человечка. Жизнь знай себе выкладывает клеточки, делая слепок направляющей ее формы, – клеточка за клеточкой, клеточка за клеточкой; такие чудеса навыкладывает – руками разведешь!

В Сибири, под Нижнеталдинском, четыре года жили на заимке. Подняли елань, пусто было после войны, свободно. Зажили; кажется, хозяйство сгоношили, сыновья поднялись, впряглись рядом с отцом…

Утонул отец на переправе, на глазах у людей унес его Шунгулеш, захлестнул волнами, не нашли: видно, унесло тело на север, в тундры, к Ледовитому океану. Остались заимка, елань, мать и четверо детей.

Старший брат пошел наниматься, посылал помочь, а потом уехал на дальние севера, помогать перестал, наверное, женился – ни слуху от него, ни духу.

Остался в семье Петр за мужика. С землей ему было не справиться, мал; пошел работать по людям, мать его далеко не отпускала. Работал он у скорняка, там ему нравилось. Скорняк был приезжий, семья у него жила где-то далеко, дети учились, а он, не жалея сил, сбивал копейку для них. И мальчишка скорняку понравился, он бы его и выучил ремеслу, но что-то помешало, в два дня свернул скорняк дело и уехал из Сибири. Говорил скорняк Петьке: «Вот зачем вор ворует? А грамотному человеку все само собой открыто! Учись – и все дороги будешь понимать!»

Пригляделся у него Петька, как шапки шьют, для себя потом делал, но до настоящего мастерства не дошел, да и мода на такие шапки прошла вскоре, другие стали шить. Про грамоту он и так знал, грамотный найдет, где деньги лежат, замки сами собой спадут.

Но семья на шее, приходилось не о грамоте думать, а в ярмо идти. Тогда Советской власти по сибирским заугольям еще не было, тот же бывший партизан Фемисов держал трех работников, а при расчете кивал на бога, крестился, хватался за наган, обсчитывал, бил даже кого послабее.

Не то что ума не было у Петра – не учился, а обстоятельства жизни: в зимовье бы он теперь не лежал, кабы грамота, сидел бы в кресле. Он и без грамоты рационализатором считается. На выставку, как передовика производства, посылали. В Москву с зампредседателя облпотребсоюза летал, по имени-отчеству друг с другом.

Панфилыч умел говорить с крупным начальством. Он и погрубливал, а умело! При всем народе, и похоже на правду-матку, но в то же время не обидно для начальства, даже нравилось, хоть и морщились. Другие охотники дуром зубатятся с мелкими домашними шишками, а большое увидят – и пришипятся, примолкнут, молчок молчуном, будто это все лес да все медведи: чем больше – тем страшнее! Не так это, ума-то нету понять: мелкое начальство все время над тобой ходит, ему не лень станет и прищучить тебя в узком месте! А большое, большое – оно поморщится да и забудет. Но уж мелкое-то начальство, видя твой скок, само тебя боится.

Понимать надо, где прижмет, а где отпустит. Вон, таракан в шкафу живет, двери-ящики ходят, сколько смертельно тяжелых для таракана вещей передвигается, а живет таракан, плодится.

Отец-покойник подвел! Если бы Петьку не в землю вгонять с малолетства, а в школу! Велика ли прибыль в хозяйстве от малолетка! И в армию бы раньше взяли, кабы не приписка, и с войной, может, что-нибудь лучше сошло, если бы со своим-то годом. Глядишь, и там бы успел на сухое место выбраться, может, и без ранений обошлось бы. Хотя тут уж кто знает, война – это война, ничего с жизнью общего. Сколько их, грамотных-то, полегло!

Судьбу тоже уважать надо, другие и раньше пошли – головы сложили, и позже пошли – сложили, и без рук, без ног вернулись, калеки калеченые! Ох-хо- хошеньки, вспомнить-то! Грех жаловаться, война обошлась Панфилычу более или менее…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: