Что говорить, сколько хороших мужиков в Шунгулешской тайге! Есть настоящие товарищи!
А и старики есть хорошие. Вон, Князя ругают оба, что Панфилыч, что Поляков! А что Князь? Он же уступил, злобы нет в человеке, жадности, он и уступил – нате, жрите!
Таурсин рассказывал. Лежал он в зимовье, ногу сломал, а тут Князь мимо со своей сворой идет, в город выходил, пьянствовать среди сезона. Князь ведь как, захотел выпить – сезон не сезон, – встал на лыжи и пошел за семьдесят верст в Нижнеталдинск или еще куда, погулял да вернулся, а сдаст все равно больше всех!
Вот и шел он мимо таурсинского зимовья. Глянул – видит, дело плохо. Таурсин сделал себе лубки и думал, что порядок, а там загнивать стало, в лубках-то, перетянул чего-то или по какой еще причине. Князь и остался у Таурсина, лечил его, вылечил. Таурсин сам рассказывал, а этот врать не будет.
Панфилыч и Таурсина не любит: алкоголик, дескать. Никакой не алкоголик, другой напьется и – никому ни слова, как хомяк, а Таурсин – он же гуляет, а не пьет, по гостям ходит, смеется, шумит, все и видят: опять Таурсин выпивши. В столовой Панфилыч ему говорит: здорово, мол, Таурсин! А тот его и спрашивает: ты чо же, мол, Петр, аж два слова сказал мне, а ведь тебе от меня никакой выгоды нету, или боисся, что я тебя насквозь знаю? Дескать, слова не скажешь и пальцем не пошевелишь ты, Ухалов, без выгоды, дак я тебя за это презираю и «здравствуй» не скажу! Такой намек дал – на всю столовую прогудело.
Сидел потом Панфилыч – как по горло в ледяной воде. Михаил тогда с ним был, пиво привозили в столовую на станции.
А Таурсин – в своей компании, поглядывает, усмехается.
Умные слова сказал: дескать, я, говорит, Панфилыча не боюсь, хоть он может мне зло состроить, а боится его пусть один человек, Миша Ельменев! Вот так. В том смысле сказал, чтобы Миша таким же не стал, как старший напарник.
Но пока про Ельменева Михаила никто не сказал, что он товарищество нарушил, или сплетни разводил, людей ссорил между собой, или другое какое зло посеял. Не будет этого никогда. На автобазе, в армии, на лесоповале – везде Мишино плечо надежное, не подводил; как люди к нему, так и он к людям!
3
Когда первый год Панфилыч оформил Ельменева учеником, то сразу сказал:
– Ты, Михаил, понимать должен. Беру тебя в обстроенную тайгу, в ней мой пот-кровь. Отойду от охоты – тебе оставлю. Пока же я тут хозяин, и мои порядки. Старость придет – без куска не оставишь, сына у меня нет, твоего сверстника…
Это он умеет – про старость да «без куска». Хорошо «без куска»! Пенсию какую отрывает, да на книжке у него тысячи! Но, как говорил Суворов, не давши слова – крепись, давши – держись. А он слово дал Панфилычу.
Обижаться нечего, уж такое у Панфилыча понимание об жизни. Пусть при своих понятиях век доживает, а люди не скажут, что Михаил старика из тайги выживал, скандальничал. Пока сам охоту не бросит, до тех пор у него право на тайгу. Может, он для всех плохой, а все же в трудное время помог. Денег дал на санаторий для Паны, пятьсот рублей как копеечку, лицензии на пантовку достал, когда панты нужны были. Пану лечить. Да и вообще, если бы не Ухалов, кто его знает, может, никогда и не стал бы Михаил классным специалистом- охотником, а это большая гордость. Ведь охотовед тогдашний наотрез отказался взять Михаила в штатные охотники! Панфилыч сам выхлопотал, заступился…
Конечно, тяжелая работа вся на Михаиле, дальние круга, кухонное хозяйство, да и привычка понукать – поди туда, поди сюда, делай так, а так не делай! – много значит. Ну и во внимание надо взять – пожилой человек, войну прошел…
Первый год Михаил работал из трети, но от премии Центросоюза Панфилыч принес ему законных сто рублей. Тогда много на Панфилыча записали – надо было передовое место забрать. Михаил же сдал пушнину попозже, сотню белок да соболиную рвань. Но без обмана, условленную треть Панфилыч выплатил, с деньгами он всегда без спора, условлено – отдай.
Умные люди понимали, что Мишкина пушнина на Ухалова пишется, но поди проверь. А как Пана радовалась первым хорошим деньгам! Побежала с ними в сберкассу, смеется, всем показывает: Миша заработал! До этого Михаил шоферил, от получки до получки жили. А тут чистыми две тысячи, да еще, считай, рыба, мясо. Пьянки кончились, как ножом отрезало. Шофер – он все время возле магазина. А таежный человек? Вот то-то и оно! Ну, выпивки небольшие остались. Обстановку новую купили, Пану одели, Гришку.
Так что вот старик-то, может, и не имея в виду, а на путь поставил.
Что с человека требовать, у него сознание такое. Всю жизнь зверем отжил – кто кого сгребет. Дотерпеть диктатуру, а потом вот так: «За науку спасибо. По гроб жизни. Но больше ты меня не эксплуатируй. Давай по-честному все. Ты, понятно, старик, пусть на мне остаются тяжелые котомки, дальние круга, но по кухне ты теперь сам хлопочи, по товариществу. И не командуй больше. Никто у нас не будет в зимовье командовать! Ходи в тайгу, сколько будет желания, а перестанешь – тебе и Марковне и мяса и рыбы всегда. Вот так, слово мое ты знаешь!»
Прямо сейчас загорелось Михаилу пойти на базу и сказать все это Панфилычу, но представился ему стариковский взгляд, насмешливый, хитрый, и настроение сразу пропало. Усмехнется Панфилыч, как укусит. Ну его…
Однако пора трогать, остыть можно.
Обхлопал Михаил лыжи, положил на тропу, привязал, рюкзак поднял, патрончик в тозовке проверил. Собаки встали и побежали в темноту под елки, в сторону базы, а Михаил зашуршал лыжами в обратном направлении. Ну его, старика, ничего он не понимает в хорошем отношении, а собаки – те оглянутся и вернутся.
4
Внизу по наледи Михаил перешел ручей, полез в сопку, разогрелся, и усталость будто прошла. Оглянулся – собаки взапуски догоняют. Байкал тяжелый, вон какую крепкую лыжню проваливает, вездеход, а Саяша легкий, лапки подбрасывает. Догнали, обрадовались, пошли по кустам отплывать, шариться.
Через утренний след лоси прошли, набродили, набороздили.
Плашка спущена, часа три прошло, а вот птичку и прихлопнуло. Две! Один поползень на краю сидел, а другой залез вглубь, за наживку дернул, обоих и жмякнуло. Застыть еще не успели, мягкие. Чуткая насторожка.
Михаил оглянулся вокруг и ни с того ни с сего вспомнил деда. Тень, что ли, такая в елках была, солнечный свет?
Дед был с войны сильно раненный, но затейный, Акинтич-то. Однажды сделал он Мишке саночки на березовых полозьях, вроде кошевки, высоконькие, на копылках. От живости воспоминания Михаил дрогнул всей душой. С чего бы такое далекое – дедушка с этими санками?
Из школы Мишка прибежал, с уроков сорвался, потому что пирожки с картошкой мать обещала, он и не смог усидеть на уроках, все пирожки мерещились. Голодовка же. Прибежал, дверь в сарай открыта, и видно – дед в темноте что-то делает, тюкает. Воробьи по навозу роются, навоз теплый, парит.
Дед саночки ладил, когда Мишка в школе был, втихую, а вот нежданно прибежал внучек и застал старика за баловством.
– Мне, деда?!
– Воду возить на тебе будем! Но-ка, запрягайся, жеребчик без узды!
Эх, санки были!…
Видно, солнце так же стояло в то далекое детское время или в сарае темнота была, как в ельничке вон. Так ожил дедушка, что, выйди он сейчас из ельника, не удивился бы Михаил. Встанет против и скажет: не сердись, мол, и не завидуй, Миша! Завись худым людям в наказание, она покою не дает!
Бабка вмешается:
– Все-то начитывашь да начитывашь, зачитал мальчишку-то вовсе! Иди ко мне, внучек! Его головка этого еще понимать не может! – Руки бабкины сухие, шершавые.
Краем уха слушал дедовы наставления Михаил, не подозревая, что так вдруг и всплывут когда-нибудь целыми островами в памяти.
– Умирать собираюсь, глупая! – дед-то отвечает, посмеивается. – Учу напоследки!
Легкие саночки были, а крепкие-е!
На них воду, конечно, не возили. Летал Мишка на санках с яра, через всю деревню, через прыжки-трамплины, как птица, быстрее, быстрее, кувырк – в сугроб!