Суд-то осенью уже был. Он после суда сразу мотанул в тайгу и до весны там сидел, переживал. Главное – далась ей эта косина, он ее и так любил до смерти, а она же его и мучила. То обнадежит, то откажет, из горячего в студеное. Пришел он туда к ней, под стражу-то, она и говорит: Сережа, ты ли, мол? Я думала, кто другой. Зачем ты пришел ко мне? Позориться? Я, говорит Сережа-то, я, мол, пришел. Чо же ты не путем исделала? Я бы разве тебя такую не взял, говорит, не просил тебя на коленях замуж, разве я, говорит, тебя, душа моя, не любил? Разве я, говорит, не натаскал бы тебе соболей из лесу?
Заплакали оба; она говорит, не знала, мол, не думала, что ты меня так любишь, очень, мол, надеялась, вернусь из Москвы – и глаза красивые у меня. Скажу тебе: ну, Сережа, теперь не отвертисся, пошли в загс! Любила она его, а которые у нас крутились возле нее, ничего им не выдавалось. Она сразу врезавшись в Сережу была. Ну и парень-то! Разбойник, одним словом, кудри там, рост, сложение, скромный, как девушка. Красивее-то и не было у нас парней.
Запил Сережа Пылин и от запоя убежал в лес.
2
А Ирку повезли, вместо космического кабинета.
Вот про это была вторая новость животрепещущего детективно-судебного характера; такие-то новости, собственно, и считаются за новости, а все остальное – жизнь обычная, заурядная. Принес Михаил известие, что Ирина Подшивалова написала письмо в контору человеку, с которым она могла говорить, механику Мирохину Павлу Егорычу. Мирохин был парторгом к тому же. Павел, мол, Егорыч, пишет вам и всему нашему коллективу Ирина Подшивалова. Просит помощи доверием, чтобы промхоз написал бумагу, взял бы на поруки. Она себя хорошо показала в заключении, и ей предложили: если промхоз возьмет ее на поруки, сей же час отпустим тебя по просьбе коллектива. Сижу, пишет, с нехорошими женщинами, очень тоскую здесь, стараюсь заслужить прощение примерным трудом, но жизнь здесь плохая, помогите, и я оправдаю ваше доверие. Павел Егорыч туда-сюда, сначала по одному убеждал, агитировал, потом местком собрал: давайте, товарищи, поможем Подшиваловой, оступился человек!
Не тут-то было, все женщины против. Гордая была – вот и все. Хоть им кол на голове тешп. Да ведь Сережка-то Пылин! Нет и нет! Сережка, мол, себе порядочную найдет, перемелется, и ему же будет лучше.
– Ох, бабы, бабы, – вздохнула Марковна, – вот уж соперницы!
Все ей припомнили, с кем не поздоровалась, когда без очереди залезла, с кем поссорилась, что бусы носила, все припомнили. Павел Егорыч им грозится: сейчас, мол, вы рассуждаете из-за бабских мелочей, а совесть у вас есть? Вы семейные женщины, матери, невесты, а у нее никого нету! А вдруг с вами что-нибудь случится, а коллектив отвернется? Бабы его чуть не поцарапали. Он ведь безответный, Мирохин-то, добрый. Ждали Сережку Пылина, мол, попросит женщин, смилуются. А он все в тайге сидит сиднем, не вылазит. Решился парень!
– Так и не подписали? – спросил Панфилыч, заведомо качая головой.
– Не подписали. Гордая была, нас не уважала. Сережу Пылина пожалейте, женщины, Павел Егорыч обращается. Они ему: ты, мол, Сережу не жалей, ты Сережину мать пожалей, сыночку, дескать, любовь, а мать такую невестку не хочет, ей слезы. Ну и все, заклевали.
– Возьми-ка свининки, Миша, – Марковна подложила на тарелку Михаила мяса из жаровни, долила рюмку до краев, вздыхая о судьбе Ирины Подшиваловой и Сережи Пылина. У нее и слеза пробежала по мягкой дряблой щеке. Любила Марковна, чтоб Миша Ельменев приходил в гости, любила угостить его вкусным, посидеть вместе за столом, любуясь на отдаленное подобие воображаемой семьи.
– Гришу-то повидал, нет ли? – спросила Марковна.
– Сбор у них какой-то математический. Говорит – завтра приходи, батя. Шустрый он по математике да по физике. Я учился, всегда по математике списывал ответы, а он, говорят, институтские задачи решает. – Михаил похвастался и примолк, потому что сам-то не особенно верил, Гришка все-таки, если бы кто другой. – Отец, можно сказать, соскучал об ем, а он – завтра приходи, батя. Посидел я там, посидел, задачи решают, все неизвестные!
– Ох уж эта наука, все-то детство у них отымат, – согласно кивала Марковна.
– Мы все в лес за зайцами да рыбу глушить или по ягоды. Я ему говорю: мол, давай отпрошу тебя на несколько дней, из ружья постреляешь. Помню я-то, у нас любимое дело было казенку править – бегать от уроков, вот, думаю, самый раз сынишке улестить, а он говорит, что, мол, подготовка к этой математике, оркестр струнный, пьесу ставят, пляски там народные. Заводной, вертит там всякие дела. Завтра звал вечером, послезавтра вечером, а на воскресенье обещал домой прибежать.
– Совремённые дети, – сказал Панфилыч.
– Умок-то у них слабенький, разве можно тяжелые задачи заставлять решать? Как бы плохо не отразилось…
– Ну, там знают, – хмуро перебил Панфилыч Марковну и посмотрел на часы. Его тянуло в сон.
Михаил сразу же вскочил, попрощался и ушел.
В сенях Марковна шепнула, чтобы Михаил в воскресенье заходил бы с Гришей, настряпает домашнего. Михаилу неудобно было перед доброй старухой, кивнул головой для отвода глаз. Ничего-то, Марковна, ты не знаешь, подумал, ничего-то ты, бедная женщина, не знаешь про своего мужика.
3
После сдачи пушнины напарники при народе походили вместе, посидели в чайной, поставили угощение подвернувшимся знакомым, выпили сами красного вина для блезиру, а сумерками разошлись в разные стороны: Панфилыч – домой, Михаил – в интернат к сыну.
Панфилыч нет-нет да и взматывал головой, поминал охотоведа нехорошими словами. Балай, встретившийся им у конторы днем, так прямо и намекал Панфилычу на пенсию. Шутки шутками, а ясно-понятно. История с неукравшимися соболями была уже известна. Постарался Данилыч, видно, и до охотоведа дошло, но тот ни словом не проговорился, ловкий мужик, без скандалу хочет спровадить: не славно, если дело на штатного охотника по торговле на черном рынке пойдет.
Своим совместным сидением в чайной Михаил как мог оправдал напарника – вот, мол, сидим вместе после промысла, ничего не было. Ну а на каждый роток не накинешь платок, намеками все же давали понять, что знают, а прямо никто ничего.
Глава четвертая
В ИНТЕРНАТЕ
1
Когда Михаил, нагруженный кульками с конфетами, пряниками, грецкими орехами и двумя коробками зефиру, забрался по обледенелому крыльцу интерната, в сени мимо него в полутьме шустренько прошмыгнул маленький мальчик и побежал дальше по ярко освещенному коридору, время от времени останавливаясь, застегивая штанишки и крича:
– Гришка! Гришк! Батя приволокся! Гришка!
– Ты зачем кричишь? – поймала мальчика за шиворот толстая девочка с полотенцем.
Мальчик повертелся у нее в руках, затих и пошел шагом, потом вырвался и дерзко крикнул девочке:
– Отвали!
– Здорово, батя, – сказал Гриша и протянул отцу руку.
– Деньги вот получил, – передавая гостинцы, оправдывался Михаил.
Такой уж был взгляд у Гришки – ласковый, но насмешливый, Пану напоминал.
От отца пахло портвейном и мускатным орехом – целый орех изгрыз Михаил, но сына не проведешь.
Гостинцы отнесли на кровать. Михаил суетился, угощал, но товарищи Гришкины не налетели (как это было бы в Михайловом детстве – гужеваться) – взяли по конфетке, по прянику после настойчивых уговоров, да тут же и вышли из спальни, чтобы оставить отца с сыном наедине.
Гришка спрашивал про медведя: дошло до интерната через Петьку Ухалова, интересно мальчишкам. Михаил рассказал, как было дело, не хвастался, а так, между прочим рассказал.
Договаривались насчет воскресенья. Нужно было вместе сходить к теще, Гришкиным бабке и деду, в кино, в магазин за бельем, рубашками и штанами. Разговор как-то шел вкривь и вкось – отец и сильно повзрослевший сын боялись задеть друг друга воспоминанием о матери. Михаил наконец собрался с духом, сказал, что тесть с тещей тоже собираются в воскресенье на кладбище, но сам он хотел бы сходить вдвоем с Гришкой, и все. Теща начнет плакать, причитать.