– Бывай, бывай! – кивнула Алевтина Сысоевна и поплелась дальше.
Стыда-то, стыда-то, хоть на улицу не показывайся. Рукавичиха – и та! У самой Павлик сидит, а тоже, показыватца перед ней. Небось ворожила Фроську за Павлика. Подпила как-то, проболталась: у тебя – товар, у меня купец. Купец! Арестанта кусок.
6
Внучка спала. Наборчик – все же обрадовалась Фроська – примерять отложили, пока проснется. Между прочим, когда за стол сели, в спокойную минуту спросила Алевтша Сысоевна у дочки: свидетели есть или нету? Взвилась, кобыла, чаем подавилась!
– А у тебя, мать, были?
– Ах, позорница, кому говоришь! Не под забором я тебя нашла! У нас с твоим отцом любовь была да завет! От честного ты отца, от честной матери! Отвечай ладом, когда мать спрашивает за вину! Ты же, дура разнесчастная, локти кусать будешь! Без свидетелей-то какие алименты?
– Клопы у нас свидетели, понятно? Много, а в суд не поведешь! И запомни, мне алименты от него не нужны, сама подниму! И кончай эти разговоры! Убегу от тебя! Лучше у чужих людей жить, чем ты слезами гноить будешь!
Тут посреди разговора Нонка влетела. Ушла Алевтина Сысоевна к себе за занавеску, сердце сильно болело. Так вот нынешна молодежь с матерями-то разговариват.
Нонку она видеть не могла. Хитрющая, с детства всему плохому она Фросю заучала. Дурное, оно само пристает. Маленькие еще были, мокрохвостки, с сеновала их согнала, Фроську отлупила бельевой веревкой, дозналась, чего там делали. Оказыватца, Нонка ее целоватца учила. Или в восьмом классе! Фрося волосы плойкой завила – пожгла половину, на спину отпустить. Опять же отвозила ее Алевтина Сысоевна, как следовает быть, растолковала, что Нонка потому волосы на плечи отпускает, что у нее спина кривая, она и старается горбик прикрыть.
Фроська-то, простая душа, Нонке же все и рассказала. А та, змея подколодная, виду даже не подала, до чего хитрющая, бес: «Тетя Алевтиночка, тетя Алевтиночка, ой какие у вас огурчики скусные! Ой какая у вас Фросюшка красавица!» А глазами-то так и съела бы, так и съела. От такой подружки не жди добра, девичьим-то делом подведет под беду, долго ли!
Ох-хо-хошеньки, какое уж девичество, в голове путается быль с небылью, вон в подоле приташшила, ково же, теперь дорога торная. Самое время с такими подружками крутиться.
Нонка сняла резиновые полсапожки с молнией, прошла в горницу, помелькала глазами туда-сюда, на ребеночка зыркнула, подсела к Фросе на кровать, затарахтели, зашептались.
Доносится до Алевтины Сысоевны за занавеску, не такая уж она глухая, как кажется, горячий шепот, быстрый говорок…
7
– Стоим возле кафе-стекляшки. Идет, страмец. С девкой из нашего же техникума. Рыжая-а! Страшная-а! «Привет», – говорит, бровью не ведет. Я отвечаю: «Привет, мол, Журавлев».
– А она?
– Задом вертит. В брючной паре, между прочим, обтянулась. Потом встречается в техникуме. Она ко мне: «Фрося, лапушка!» А я ей: «Отвали, моя подруга!» А он ее уже бросил, Журавлев-то. Потом привет мне передает, через Наташку из нашей группы. Мол, передай привет Фросе. Ладно, говорю, пусть не показывается. Так и передай ему. А у меня уже третий месяц.
– А он?
– Приходит. Переночует со мной, уйдет. Девчонки из нашей комнаты настропалят меня, настропалят, а он придет, я и не откажу.
– Признает ребенка, как думаешь?
– Ничего, сама справлюсь… Придет – и «рыбка»-то, и «зайчик». Страмец. А я, дура, жду-пожду. Третий месяц прошел, а я боюсь сказать кому-нибудь, весь же техникум поднимется. К кому пойти, кто посоветует?
– Делов-то куча.
– Разве я знала…
– Другое знала, а это не знала…
– Ничего я не знала. Так. Ему нужно. Теперь бы он от меня не ушел. Я бы его одним поцелуем приковала. Стеснялась, дурочка, подружки учили.
– С ним стесняться нельзя. Сережа-то бросил меня. Неделя не прошла, я со Щаповым гуляю. Черемухи на реке наломали, идем мимо станции.
– А он? Увидел?
– Увидел, а мы и не скрывались. Подсылает, тоже вроде твоего Журавлева, с приветами. «Ноночка, Ноночка, прости, больше этого не будет». В клубе танец заиграли. «Разрешите пригласить?» Подваливает, за талию берет. Рубашечка нейлоновая, такая, с оборочками жабо. Славный мальчик, только пакостливый. От меня да к таковским профурам. Уж я ли его не любила! Все для него.
– Страмец.
– Со Щаповым на майские подрались. Ну, Щапов его уделал. Он же старый, Щапов-то, двадцать семь лет. Мне жалко стало, отняла у него Сережу. Отстояла.
– Правильно.
– Правильно, конечно.
– Ну и что?
– Ничего. Говорит: «Запорю я Щапова». Сам плачет. Ножичек показывал. Я ему говорю: «Дурак ты, мол, дурак, молодость в колониях пропадет, зачем тебе надо?» – «Любить, говорит, тебя буду», – а сам опять к профуре уволокся.
– Со Щаповым-то у тебя было?
– Я не хотела совсем, да он ловкий, привык с бабами, они на него вешаются.
– А Сережа?
– От меня да к профуре, вот какой Сережа.
– Ты это не смотри, с них, как листик с дерева, много остается.
– Да я не очень-то ревную, ничего, конечно.
– Ты не бегай за ним, дурочка, они наглеют. Гордость надо иметь. Журавлев мне все: «Вот, мол, отцу- матери написал на периферию, к своим в деревню». Про меня, дескать, написал. Я ни слова, ни полслова, ни вопросика, нельзя на них вешаться.
– Да я разве вешалась? Я только глянула разок, а он ее вот так держит!
– Позорник! Да пусти ты! Ой, Нонка, дура, не чекотись! Да ребенок же, тихо ты!
Посмеялись, пошептались девки, собрались да убежали, им ни дождь, ни грязь нипочем. Правда, Фрося о дочке подумала, молока отцедила. Только это далеко не одно и то же, если прямо из груди или же остывшее из бутылочки.
– У тебя вымя-то, как у симменталки, – посмеялась Нонка. От зависти.
Не утерпела Алевтина Сысоевна, после этих слов облаяла девок, дескать, какие же тут хохотушечки, это ребенка кормить и тому подобное! «Пошли вон из дому!» Убежали.
8
Отставила Алевтина Сысоевна все хозяйство, не переделаешь за жизнь, а письмо надо писать, материно слово тяжелее золота, может, и окажет на судьбу значение. Каменный человек и тот против материной слезы не устоит. Вытерла руки и полезла крадучись в дочкин чемодан. Достала лакированную сумку, пошарила письма. Фрося не все отправляла, иное запечатает, адрес напишет, марочки наклеит, а потом хлоп – и в сумку.
Фотокарточку Алевтина Сысоевна, сколько ни искала, не нашла, хахаля-то. Видно, с собой носит, а есть фотокарточка, есть.
Открывать конверта Алевтина Сысоевна не стала, пусть бы и не запечатанные, жалко дочкины тайны, только адрес переписала: Чита, Комсомольская ул. Общежитие строительного техникума № 2, комната 47, Журавлеву Константину П.
Письма обратно спрятала. Нашла пустую тетрадку, достала с окна чернильницу, воды в нее подлила, нашла за комодом ручку, ненадолго призадумалась, потому что письмо давно уже наизусть составила, и написала все как есть, начавши так:
«Гражданин Журавлев, пишет вам Фросина мать Алевтина Сысоевна…».
Алевтина Сысоевна писала письмо, поднимая от листа голову, задумывалась, смахивала слезу и видела, как мокнет от дождя и чернеет глухая стена Кузиечихиного дома через перекопанный огород. Написала она про «материно горе», и про «каменного человека», и про «невинное дитя», которое плачет, хотя внучка была, слава богу, здоровенькая девочка и не плакала, а посапывала в свою соску и росла в теплой тишине избы не по дням, а по часам, написала, что «дети – цветы жизни и будущее народа», написала, что считает Журавлева «культурным человеком», который не может «бросить девушку с ребенком, если от него».
Она писала долго, вырывала чистые листки из тетради, исписала наконец все, какие были чистые, сбоку написала привет родителям Журавлева и подписалась опять официально, несмотря на то что в письме предлагала Журавлеву быть ей «честным и любезным сыпнком»: «Гражданка Цаплина Алевтина Сысоевна».