Боясь, что не успеет, что внучка сейчас проснется или, что Фрося прибежит-застигнет, Алевтина Сысоевна взяла давно приготовленный конверт, заклеила, написала адрес, быстренько обула сапоги, схватила пальто, побежала на станцию, оберегая на груди письмо от дождя, бросила его в ящик и сразу начала ждать ответа с решением Журавлева.
Но когда она шла домой, в глазах ее все стоял конверт и вертелась в уме фамилия: Журавлев, Журавлев, Журавлев.
Он, выходил, Журавлев, они с Фросей, выходили, Цаплины. Что-то здесь неладное увиделось Алевтине Сысоевне.
Всю жизнь она была Цаплина, весь мужний род был Цаплин, и покос назывался еще по свекру – «цаплинский покос», и край деревни, где когда-то много было Цаплиных, назывался «Цапельный край», но только сейчас Алевтина Сысоевна призадумалась, что фамилия эта от птицы цапли, а Журавлевы – от птицы журавля.
Журавль да цапля. Цапля да журавль. Ходила цапля к журавлю. Нехорошо, смешно.
Она уже хотела вернуться и подождать, пока за почтой приедут почтовики, но тревожилась за внучку – заревется, если Фроська не пришла, и побежала под дождем быстрее.
Фрося была дома.
Алевтина Сысоевна не находила себе места, посидела для виду минуточку, что-то сказала и побежала опять на станцию караулить почтовиков и просить обратно письмо. Она решила подписать его не «Цаплина», а просто – «Фросина мать Алевтина Сысоевна».
Она дотемна сидела на лавочке у окна в зале ожидания, ни с кем не разговаривала и не сводила глаз с синего ящика, окатно мокнувшего под дождем.
Народу на станции всегда много, всегда есть жареная колбаса в буфете, бывает даже пиво.
Обрушила ее надежды Малаша Рыкова, дежурная, сказала, что почту давно забрали и увезли.
9
Домой Алевтина Сысоевна пришла пьяная, поздно.
Квартирант-бульдозерист уже поел и, как обычно, бросил чашки-ложки на столе и играл по самоучителю на красивом аккордеонированном баяне. Фрося уже нарядила дочку в обновку и учила ее держать головку и сидеть.
– Придерживай, Фросюшка, придерживай, не дай бог, чтобы головушка завалилась! – полюбовалась было Алевтина Сысоевна внучкой, но тут же спохватилась о своей вине и убралась за занавеску. Есть ей не хотелось.
Квартирант играл коротенькие «арии», перебирал в промежутках басовый аккомпанемент. Потом сам себя объявил громким голосом:
– Полонез Огинско-о-го!
Сыграл, путаясь, начало. Путался он все время, и там, где путался, играл особенно громко. Потом он снова начал и снова объявил:
– Полонез Огинско-о-го!
Фрося не утерпела, рассмеялась.
Квартирант, подозревавший, что его мечтают женить в этом доме, в последнее время вел себя очень нахально и гордо.
– Это, Фрося, не какие-нибудь ай-ловлю, ай-ловлю! Это классика! Понимать не всякий может!
– Где нам, темным! – откликнулась из-под одеяла Алевтина Сысоевна. Ей хотелось вступиться за дочь, перед которой она теперь была так виновата за письмо. – В тайге живем, пням молимся!
– В тайге живете, а таскаться в город ездите! – сказал квартирант и засмеялся.
– Фросюшка! – застонала Алевтина Сысоевна. – Это пошто с нами так? За ласку, за тепло?
– За дрова мы отдельно плотим! – Квартирант заиграл «цыганочку» и пошел к себе за перегородку. «Цыганочку» он играл не сбиваясь, стоя, сидя, трезвый и пьяный, мог и на ходу по улице.
Алевтина Сысоевна почувствовала, что Фрося молчит неспроста, а плачет. То ли стакан выпитой у продавщицы-подружки водки, то ли накопившееся горе, но только слезла Алевтина Сысоевна с кровати и, шлепая босыми ногами, обливаясь слезами, нагнулась на четвереньки под печку, за топором…
С топором она и выросла в дверях квартиранта. Квартирант уже спрятал баян в муаровый ящик и сидел теперь на раскрытой постели в синих теплых кальсонах с начесом.
– Собирайся отцедова немедленно! Вон с моей квартиры! Я те сонному башку отрублю! Двадцать четыре часа! Духу чтоб не было ты не плачь, Фросюшка! Не плачь! Я ему покажу сейчас, как над женщинами изгаляться!
10
Квартирант быстро собрал вещи, связал их узлом в плащ и с баяном вышел в сени. Слышно было, как он гремел заложкой в сенях и бросил ее потом со злости куда-то в ведра. Он еще что-то крикнул неразборчивое, матом.
Алевтина Сысоевна сидела на лавке и мазала рубашку о закопченную печку. Была она босая, беззащитная, топор лежал рядом, седые ее волосы спадали по плечам, и в них щукой висел гребень с выломленными зубчиками. Рубашка широко открывала ее жилистую шею и начало пустых старушечьих грудей. Губы ее были твердо сжаты, смотрела она в пол.
Фрося, оробевшая сначала – будто не мать ее по избе металась с топором, а дикая будто бы медведица, теперь как бы проснулась от полудремы своей юности, вдруг отчетливо увидела постаревшую мать, с заботливой покровительственной жалостью обняла ее, подняла с лавки и отвела на постель.
Послушно и радостно подчинилась Алевтина Сысоевна.
Плакали они вместе, лежа в обнимку.
Скоро и легко ушла Фрося от слез в молодые, веселые и немножко глупые сны, в которых она забывала о своей маленькой дочке и все еще была девушкой.
Через неслышное дыхание ребенка из угла, от печки, в полутемной избе распространялось, заполняя ее, особое, неуловимое, всесильное, сладкое тепло недавно начавшейся жизни. Жизнь эта была еще заключена в тугую спираль слепых законов, сама в себе замкнута, для нее не существовали никакие события, не связанные с ее активным ростом, она бурно двигалась путями тайных превращений и чужда была добру и злу, счастью и страданиям.
Не спала Алевтина Сысоевна. Она время от времени шептала:
– Гражданин Журавлев! Гражданка Цаплина! Цапля и журавль! Смешно, а детки-то общие!
Алевтине Сысоевне против воли и самой становилось смешно от такого совпадения; и от этого смеха, который она не могла побороть и не могла перенести, она начинала жалобно и беззвучно выть, закрывая расползающийся черный рот жесткой рукой.
Глава третья
В КОНТОРЕ
1
Подходя в хорошем утреннем расположении духа к конторе, чувствуя во рту вкус крепкого кофе, каким поила его жена еще со студенчества, охотовед Шунгулешского промхоза Федор Евсеич Балай увидел толпу бичей, и настроение у него погасло. Он сунул руки в карманы пальто, сделал строгое лицо, протолкался по узкой, тоже забитой бичами, лестнице наверх, к директорскому кабинету.
Три окна, разошедшийся скрипучий пол, прогнувшийся под тяжестью громадного сейфа, просиженный диван с выпирающими пружинами, двухтумбовый обшарпанный стол, разномастные стулья у стен, шкаф с папками отчетов да траурно-черная и еще холодная сегодня печь голландка.
Большой неуютный кабинет этот Балай занимал, исполняя обязанности директора, отсутствие которого нынче безнадежно затянулось: Колобов находился под следствием за незаконную торговлю соболями. Собственно, торговли никакой не было, а была вынужденная взятка, каковую Колобов действительно сунул прошлой осенью начальнику специального автохозяйства за колонну автомобилей. Без той колонны прошлогоднего плана по ореху не было бы. Дело медленно вертелось и довертелось только теперь, почти что через год, и уже теперешний вывоз орехов – забота Балая. Колобов же куда-то ездил, с кем-то говорил, выкручивался и появлялся в промхозе редко.
У самой двери кабинета бичи разобрали, что проходит охотовед.
– Нет чтобы с народом поздороваться, бюрократ, – сказал грамотный голос в спину Балая.
Балай не обернулся: цветочки. Бичи жаждали денег.
– Деньги давай, поскорея, выпить хоцца! – донесся вдогонку еще один голос.
Балай не торопясь и без паники захлопнул за собой дверь – толстую, тяжелую, глухую.
Дверь тут же раскрылась, и в нее зашатнуло уже знакомого бича.
– Здорово, начальник!
– Закрой дверь! В лоб дам, сдохнешь, – сказал Балай и повесил пальто и шляпу на косульи рога.