Дышал охотник в сторону, прикрывая ладонью рот и подергивавшуюся щеку.
Баукин улыбался, и неясно было, то ли он одобряет просьбу охотника, то ли заранее посмеивается над молодым, по его мнению, охотоведом.
За бухгалтером робкого вида женщина качала головой и напряженно смотрела на Балая.
Охотника Балай вспомнил. Это был штатный, но из линялых, незаметных, видеть которых приходилось только на общем собрании и так, от случая к случаю.
– Кузьма я, Веркин. Ну, да ты чо, не помнишь? Гуляли, помнишь? Я на гармонье играл сначала? Ну да Веркин я! Помнишь, однако?…
– Веркин он, – с раздражающе просительной интонацией прошептала, кивая головой, женщина, – а я его жена. Нас все знают.
– Незарегистрированно живут, – посмеиваясь, сказал бухгалтер. И опять было непонятно, то ли подтверждает Баукин факт, то ли тихо издевается.
Все заговорили разом.
– Тихо! – сказал Балай. – Что подписать и зачем подписать?
– Доверенность, – в дрожащей руке Веркина трепетала бумажка. – Значит, я, Веркин, доверяю Валерии Колотухиной, значит, сожительнице, матери моих детей…
– Причитающиеся мне семьсот пятьдесят рублей с какими-то копейками, – продолжил, усмехавшийся бухгалтер.
– Почему сам не получишь?
– Неззя.
– Почему «неззя»? – передразнил охотника Балай.
– Неззя… Вы уж подпишите.
– Вот наши и паспорта, вот и метрики на детей, он и отцом указан, вы уж подпишите.
– Каждый год у них такая суета. Подписывают им. – Баукин подтвердил факт кивком головы.
Все-таки непонятно, чего этот Баукин все время улыбается, то ли глупее всех себя считает, то ли от неловкости какой, смущения, боязни или просто привык посмеиваться над людьми, дескать, все ему до лампочки. Вот уж, кажется, пожалеть надо людей, а он усмехается, кривится все как-то!
Федор Евсеич Балай, несмотря на молодость, бумагу уважал и подписывал всегда аккуратно.
– Колотухина я, Валерия Тихоновна, двадцать восьмого года рождения. – Женщина все кивала головой и тянула свой паспорт. – Нельзя ему, да вы не сомневайтесь, он у меня слова не скажет! – При этих словах Валерия Тихоновна прикрикнула погромче и робко толкнула своего мужа в плечо: – Идолище!
– Пусть распишется в ведомости, а деньги выдайте при нем ей, – сердито сказал Балай, – зачем все эти доверенности и тому подобное? Формальности!
– Уж так у них делается, – криво усмехнулся Баукин, – пьяный Веркин это не трезвый Веркин. Уж если подписать, он не отымет. Да подписывай, Федор Евсеич! – В голосе бухгалтера прозвучало совсем не насмешливое напряжение.
Балай поднял на бухгалтера глаза, но тот опять криво усмехнулся, хоть и смотрел твердо.
– Неужели его бумага остановит?
– В том-то и чудо, в том-то и чудо, останавливает! – ласково посмотрел на охотоведа бухгалтер. – В общем, подписывай, все тут юридически правильно.
– Неззя мне, – убедительно промычал Веркин. Доверенность в его руке перестала трепетать, улеглась на стекло директорского стола.
– В тайгу не выйдет, пока деньги не кончит. – На глазах у Валерии Тихоновны стояли слезы.
– Хватит тебе, Валерия, видишь, подписывает. Просто не понял человек, а ты вон, разливаешься! – Баукин передернул плечами.
– Ах, черт! – выругался Балай и размашисто подписал рваный косо тетрадный листок, имевший для Кузьмы Веркина значение закона, а скорее – табу.- Глупость какая, взрослые люди.
– Взрослые ее и пьют! – сказал Веркин, сверкнув из-под ладони глазом.
– Идолище, стыда с тобой не оберешься… – причитала Валерия Тихоновна.
– Иди получай, я тебя там подожду, – сказал Веркин, передавая ей доверенность.
– Смотри, Кузьма, – шепотом сказал Баукин, – смотри у меня!
– Да ладно, – отмахнулся Веркин и первым пошел к двери.
И все вышли, а Балай остался сидеть за столом.
Ничего от него не требовалось, никакого участия. Нужен был бумагу подписать. А вот Баукин там замешан, хоть и посмеивается. Родня, наверное, какая-нибудь или просто так, свой человек.
3
– Держись, Валерия! – сказала, выглянув из своей амбразуры, кассирша. – Дуй прямо в сберкассу.
Окруженная тремя детьми, под их неприступной охраной, Валерия Тихоновна благополучно выплывает из щучьей заводи бичей, доходит до сберкассы, где ее и ожидает «идолище».
Идолище получает роковую пятерку, из-за которой и терпело унижение с доверенностью, опрометью бежит в магазин, а из магазина уже медленно и с достоинством возвращается в контору. И вот уже слышно не мычание, не тихое и стыдливое, полное сознания собственной вины «неззя мне», – низким надтреснутым, гудящим басом провозглашает Веркин: «Триста колов!» – в амбразуру кассы, в спину юркнувшего в бухгалтерию Баукина. «Триста колов!» – в дерматиновую дверь директорского кабинета.
Через час-другой идолище выволакивает из своего таежного запаса три большие банки тушенки, с трудом добытой все той же Валерией Тихоновной к сезону, и бредет менять их возле магазина. Среди бела дня никто с ним не решится вступить в такой нечестный обмен, но приглашают в компанию, для закуски.
Вернуться домой идолище не смогло…
До вечера будет прогуливаться мимо рукосуевской лавочки, на которой спит Веркин, старший его сын Витька, будет отходить подальше к реке, если пойдет кто из знакомых, прятаться за старую водовозку возле пылинского дома, до редких подростковых слез стыдясь за батю.
Какие мысли в голове у Витьки, какие чувства разрушают в это время мальчишескую фантастическую душу?
Вечером, потемну уже, будет перенесено идолище в боковушку, и всю-то ночь будет отваживаться с ним Валерия Тихоновна.
Проспавшись, на рассвете уйдет Кузьма Веркин в тайгу на, промысел: И как только ноги понесут его под тяжелой ношей, как только с хрипом и свистом будет тянуть в груди его измученное сердце, каких только обещаний не будет давать он себе на первом же подъеме! Но только после промысла вся эта мрачная история, наверное, повторится сначала.
4
Вал, продукцию промхозу по ореху дает, как это ни противоестественно, дикая сила, сезонники. Штатные охотники тут ничего не весят – процентов десять.
До тысячи человек сразу выходит в Шунгулешскую тайгу, если предвидится урожай-заработок; и половина из них – частично деклассированный элемент – бичи, остальные – отпускники, рабочие, служащие.
Для деревенских людей орехи – привычная, вроде покоса, – нетяжкая, хорошо и в тонкостях знакомая работа, и места у них давно известные. Фомины колотят на Веселом ручье, Рукосуевы – напротив через падь, Ухалов с Ельменевым и двумя-тремя соседскими мальчишками колотить уходят со своего охотничьего участка, где урожай не так удобен для сбора, в мало кому известное место – в Сухую падь, там кедрач средний, самый колотовник. Ефим Данилыч Подземный колотит на Талой, прямо возле своей базы, сам колотит, сам у себя и принимает, ловчее некуда! Усушка, утруска, мышье яденье!
Деревенские и зарабатывают больше, и домой помыться сбегают в дождливый день.
Если на пушном промысле требуется мастерство, то бить-то колотом – полутораметровым чурбаном на трехметровой рукояти – по кедру наука нехитрая.
Нехитра наука собирать и стаскивать шишку к зимовьям, перемалывать ее там в барабане, подобном мясорубке ростом с баньку. Несложно отвеивать шелуху, а набивать орехом кули уж совсем просто.
Трудоемко, но несложно. Каждый сможет.
Мешки приемщик взвесит, выпишет квитанции, орешник спустится в контору, получит заработанные деньги и поведет себя по-разному. Деревенские пойдут по домам, у них поспела новая работа. Охотники двинутся на промысел. Горожане разъедутся. Большая часть бичей просто-напросто испарится, часть будет околачиваться в Нижнеталдинске, часть же, самая вредоносная, расползется обратно по зимовьям и там будет мешать промысловикам до самых морозов, будет даже пытаться промышлять мясо и пушнину, доживет так до весны, а весной будет добирать ту шишку, которая за зиму упала с кедров и, сохранившись от мышей, даст им небольшой, но довольно верный заработок.