Я взглянул на застенчивого Йозефа Бонвуасина и на священника. Они оба съежились, стыдясь своей наготы. Я заставил себя выпрямиться. Они могут как угодно унижать меня, но им не удастся сломить меня внутренне. Не удастся, если я буду сопротивляться. Не в их силах сломить достоинство человека.
Мы сгрудились. Слышно было, как входит следующая группа. Донесся звук снимаемых кандалов, затем приказ: «Раздеваться!»
Двое заключенных под наблюдением эсэсовца принимали одежду и бросали ее в мешки. Я вспомнил Байрет и опись, которую нас заставили подписать. Когда я заметил, что мое пальто бросили в другой мешок, отдельно от остальных вещей, я подумал, что это ошибка, и обратился к эсэсовцу. Как это было принято в Байрете, я назвал его «господином вахмистром».
– Господин вахмистр, вот мой мешок.
Удар кулака пришелся по губам. У меня закружилась голова.
– Здесь нет ничего твоего. Понял? У тебя здесь нет ничего. Только жизнь, пока она продолжается. Но она продлится недолго. Ты не имеешь права обращаться к солдату СС. Понял? Грязная вонючая собака не имеет права обращаться к солдату СС!
Он толкнул меня к столу, где ждали двое других заключенных и эсэсовец. Там заполнялись карточки.
– Фамилия? Имя? – раздался грубый окрик. Национальность, место и дата рождения, адрес, профессия, вероисповедание, женат – не женат, фамилия отца и матери. Все это надлежало внести в карточку.
Многие из прошедших до меня указывали профессию повара, пекаря или мясника в надежде попасть на кухню. Сначала я тоже хотел назваться поваром. Никому из своих товарищей я не говорил об этом, надеясь, что мне единственному пришла в голову эта блестящая идея. Но все мы месяцами недоедали, и голод заставлял нас всех думать одинаково. Понимая, что эсэсовцам не удастся, видимо, пристроить столько поваров и пекарей, я назло назвался арфистом.
Эсэсовец резко повернулся в мою сторону.
– Кто ты?
– Арфист, господин офицер,- ответил я.- Играю на арфе.
– Господи боже мой,- удивился он, словно никогда не слышал о такой странной профессии.
Нас опять выгнали на улицу. Там, дрожа от холода, уже стояли остальные. Их кожа казалась неестественно белой при свете прожекторов. Слишком белой. Как у покойников. Некоторые уже забыли стыд. Пытались согреться, прижавшись друг к другу. Эсэсовцы и заключенные из лагеря окружили нас.
Улучив момент, когда эсэсовцы не видели, заключенные задавали нам вопросы:
– Откуда вы?
– Из Байрета.
– У вас нет сигарет?
Что за глупый вопрос! Разве не видно, что у нас ничего нет? Я, правда, сберег все-таки перчатки, спрятав их под мышкой.
Когда вышла последняя группа, нас погнали в баню. Снова приказали построиться в две шеренги. Два ряда голых мужчин. Двое заключенных орудовали машинками для стрижки волос. Они стояли около скамейки, на которую каждый должен был сесть. «Парикмахеры» ловко и быстро брили голову.
– Встать! Руки в стороны! Брили под мышками и в паху.
– Повернуться спиной. Нагнуться.
Все делалось одной машинкой. Я вспомнил о перчатках. Мне незаметно удалось передать их Жаку ван Баелу, которого уже обрили. Только его одного я и узнал сразу: его лысая голова совсем не изменилась после стрижки.
После этого «парикмахеры» чистили нас щеткой. Эта процедура была самой противной. «Парикмахеры» стояли около больших ведер с большой грубой щеткой в руках. Нам приказали по очереди снова встать на скамейку. Руки в стороны. Щетка исчезала в ведре, и «парикмахеры» «чистили» обритые места.
Дезинфицирующий раствор нестерпимо жег кожу, часто на этих местах появлялись пузыри. «Чистильщики» хохотали, зная о том, какую боль они причиняют. Они терли нас с садистским наслаждением и смеялись вместе с эсэсовцами, когда мы корчились от боли. Нас часто обрабатывали этой щеткой. Она была страшнее знаменитых двадцати пяти палочных ударов.
После чистки – теплый, почти горячий душ.
Полотенец не было. Когда мытье было закончено, открывали окна, чтобы мы «обсохли» на ветру. Не столько обсохли, сколько простудились.
Нас снова выгнали на улицу и повели в следующее помещение. Там выдавали одежду: рубашку, брюки, куртку и деревянные башмаки без каблуков. Мне достались брюки-маломерки, разорванные спереди и не сходившиеся на животе. Так я проходил недели две, а потом кто-то дал мне обрывок бечевки, чтобы я мог стянуть прореху. Зато дополнительно к маленьким брюкам я получил куртку, которая была настолько велика, что рукава свисали до колен. Вместо обычной полосатой тюремной одежды мы получили клоунское одеяние: синие куртки без воротника с красными рукавами и зеленым крестом на спине. Несколько часов назад мы были похожи на людей, а теперь выглядели шутами.
Когда нас перегоняли в другое помещение, мы напоминали каких-то призраков. Нормально передвигаться в деревянных башмаках было невозможно. Их надо волочить по земле, иначе они сваливались. Мы шли шаркающей походкой, которая становилась все неувереннее от усталости. В этом помещении мы провели ночь – среди котлов и труб, покрытых толстым слоем пыли. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, прислонясь к стене. Разговаривали, а сами искали глазами знакомые лица – людей, с которыми еще несколько дней назад сидели в одной камере или встречались на прогулках в Байрете. И всякий раз, когда кто-нибудь обнаруживал знакомого в лысом бродяге, разговор прерывался.
– Смотри-ка, да ведь это полковник Беквефор.
Жак ван Баел сказал:
– Теперь у нас у всех высокие лбы.
– Как ты думаешь, что они хотят с нами сделать? – спросил я.
– Они собираются сломить нас морально. Походишь пару месяцев в этом обезьяньем наряде, привыкнешь к брани и пинкам изо дня в день и начнешь чувствовать себя обезьяной.
– Надо быть сильными. Мы должны держаться вместе и помогать друг другу, чтобы не пасть духом.
– Не знаю. Мы у них в лапах, они могут сделать с нами все, что угодно. Ругань и пинки не так страшны. Они могут морить нас голодом, могут заставить валяться в нечистотах, могут извести вшами.
– Я никогда не видел вшей,- сказал я.
Франс ван Дюлкен сидел один в стороне. Йозеф Бонвуасин тоже. Они были обречены. У них не осталось сил. У меня тоже было слишком мало сил, чтобы подойти и как-то подбодрить их.
Мы засыпали и снова пробуждались. Кто-то разговаривал во сне, кто-то беспокойно стонал.
На следующее утро мы впервые услышали, как на расположенном поблизости лагерном плацу проводится утренняя поверка, до нас доносились шаги тысяч узников, резкие окрики капо. Затем – тишина. Громкие голоса старост блоков. Команда: «Шапки долой!» – и затем резкий короткий звук – это шапки одновременно хлопнули по ногам.
Нас выгнали на улицу. Светало, и лампы горели уже не так ярко, как ночью. С наступлением дня лагерь казался не таким зловещим. Широкая аллея молодых тополей делила лагерь пополам. Слева и справа стояли длинные низкие бараки. Я вспомнил рассказы об Эстервегене. Подземный ход и радио… Может быть, здесь не так страшно. Если мы будем постоянно находиться в бараке, а не в запертой камере, если будем иметь возможность разговаривать друг с другом, то можно стерпеть более грубое, чем в тюрьме, обращение.
Мы не очень задумывались над тем, что нас ждет. Зябко жались друг к другу, окоченевшие от холода и ослабевшие от голода. Со вчерашнего утра нас не кормили. На крыше кирпичного здания огромными буквами было написано: «Есть лишь один путь к свободе. Его вехи: послушание, усердие, честность, порядок, чистота, трезвость, правда, самоотверженность и любовь к родине». Это было написано для того, чтобы постоянно напоминать нам о том, что мы лишены свободы.
Подул ветер, и на противоположной стороне лагеря, за проволокой и шестью вышками, поднялся черный дым – дым, чернее, тяжелее и гуще которого я еще не видел никогда в своей жизни. Все смотрели на этот дым, и никто не произнес ни слова.
Мы долго стояли на плацу. На широкой аллее началось движение. Лагерная аллея… Мы старались не смотреть по сторонам. Возможно, каждому из нас хотелось оставаться в неведении.