Царь обдумывал вопрос о престолонаследии. Уж десять лет, как он попытался ввести в России некий род майората. По европейскому майоратному праву дворянин оставлял родовое (не благоприобретенное) имущество старшему из сыновей (дочери под майоратное право не подпадали). И такое майоратное право не было нужно Петру. Он предложил российским отцам оставлять наследство тому из потомков, коего сочтут сами достойным. Это уж было новшество. Кто мог понять, что последует далее? В начале 1722 года последовал указ о престолонаследии. Смысл этого указа был в том, что своего наследника царь определит сам, и этому, избранному царём наследнику должны были безоговорочно присягнуть. Пока же присягнули в том, что исполнят безоговорочно указ...
Сознавал ли Пётр, что им не создана система — гарант спокойствия в государстве после его смерти? Чего он желал? Кто мог ему наследовать? Кого мог он избрать? На кого возможно было положиться?
Его сподвижники, «птенцы», хороши были, покамест он жив был над ними. Что надобно было для того, чтобы они оставались хороши и после него? Могло ли прийти в эту голову российского даря — прежде всех европейских голов Запада! — устроение парламента с политическими «качелями» двух, по меньшей мере, политических, определённых партий... Подобная система сама была бы уже — род гаранта, и уже кто бы ни вступил на престол, спокойствие не могло бы значительно поколебаться и прочная монархия неспешно и мирно преображалась бы в декоративную институцию... Но — такое — задолго до Виктории, английской королевы... Впрочем, в голову Петра — могло!.. Какая это была голова!..
И позднее, когда пытались Анне Иоанновне, дочери забытого соправителя, давно умершего Ивана Алексеевича, навязать некую дворянскую конституцию, нечто этакое ограничивающее бесконтрольную власть, не было ли это отголоском петровских планов? Но не выгорело. А когда наконец выгорело, когда — XX уж век! — и явилась конституция и парламент — Дума — явился, тогда время уж было упущено безнадёжно, с монархией российской никак не могли сопрячься никакие гражданские свободы, и российская монархия завершилась царскими трупами в яме... Оставив по себе властную модель государства — империи, во главе которой становится, захватив власть, самый сильный... И снова эта модель не сопрягалась ни с какими гражданскими свободами...
Но покамест будущее было в безмерном далеке. Пётр был ещё в живых, и кто ведает, сколько ещё полагал прожить... И знал, что власть должна была быть обустроена, кто-то должен был сидеть на троне... Кто-то, вокруг коего возможно обустроить коалицию? Новый сенат? Парламент? И чтобы этот «кто-то», чтобы все эти неведомые ещё «кто-то» не могли бы своими мелочными желаньицами и страстишками помешать этому телу государства Российского быть здраву и возрастать без мучительных и болезненных потрясений...
Но кто окружал государя Петра Алексеевича? Дочери Ивана, брата, должны были быть устранены, вздорные бабы, навеки от престола и власти. Их — никогда! Шестилетний внучок Пётр Алексеевич и — годом старше его — сестрица его Наталья Алексеевна? Дети, малолетки. Кто знает, какими возрастут... С какими обидами на сердце... Жива была ещё старица Елена, бывшая, давняя уже царица Евдокия, мать Алексея... Пётр не хотел думать о сыне... Но внуки могли разное, возрастая, слышать о смерти своего отца... А о смерти матери, кронпринцессы Софии-Шарлотты, горячкой, после родов, в холодной Москве... И разве не разносилась по всем немецким княжеским дворам весть о смерти супруги наследника российского престола «от печали и тоски», и ещё говаривали, будто от чахотки, приключившейся всё с той же тоски... А были и хуже слухи — о бегстве Шарлотты от мужа в далёкую полусказочную Америку... Нет, неведомо, есть ли надёжность в Петре и Наталье...
Далее оставались жена, Катеринушка, и дочери. И если он успеет всё обустроить как надобно, Катерина, пожалуй, не будет помехой... Но... придётся принять некоторые меры... И... что же далее?.. Дочери... Елизавета упряма, бойка, своенравна. Её — замуж, но не за немецкого принца, получше куда... А куда? Париж? Пожалуй...
Старшая... Ей бы возможно оставить престол... По-своему неглупа, упрямства этого дикого нет в ней... И — при ней — супруг, скромный, без прав на трон, супруг, назначенный для рождения законных потомков... Этот... царь усмехнулся, погладил усы... Этот... худенький парнишка, честный малый, голштинский герцог...
И всё это надобно было ещё многажды обдумывать и обдумывать, строить и выстраивать... И надобно было время и силы... А здоровье отыгрывало шутки — то совсем дурно, невмочь приходилось, то легчало, и казалось, ещё надолго хватит сил...
В начале 1722 года перебрался двор для празднеств в Москву — старую столицу дивить новыми затеями...
И — тогда — маскарад. И — тогда — фейерверк...
Приказано было царём, чтобы одна из огненных картин фейерверка изображала бы город Киль, столицу Голштинского герцогства, город Киль и плывущие к этому городу корабли русские... Тот, кому надлежало большой фейерверк обустроить, напился пьян, и потому царь (император уже!) обустраивал фейерверк самолично... И даже это надобно было — самолично!.. Откуда же столько рук взять ему на важные обустройства?.. И кто скажет, кто поведает, ежели он успеет обустроить — что? парламент? новый сенат? коалицию некую? — ежели он определит и успеет обустроить, что сбудется после его смерти? Не отгорит ли всё, им задуманное, тотчас, как фейерверк, не рассыплется ли пустыми огнями?.. Но отчего, отчего? Что упущено? В чём не решился он пойти вперёд?..
Двор воротился в Петербург. Брызнули новые слухи. Французский посланник Кампредон писал в Ларине государь якобы предлагал цесаревну Анну — за принца Шартрского... Но подлинно ли? Почему?..
Перед глазами честного мальчика, герцога Карла-Фридриха, затмевался мир. О отчаяние! Уйти из этого холодного к нему мира, погибнуть... Что он в свою короткую ещё жизнь видел? Одни обиды и неустройство. Так лучше выйти легко одетому на берег Невы, застудиться насмерть и уйти... Сейчас уйти, покамест хуже не сделалось... Кто ведает, какие там унижения далее!.. Будто он не ведает, сколь многие против него! Да сам Виллим Монс, камергер, в большой милости сам и сестра его Матрёна Балк, и племянники... в большой милости все при дворе... Государь будто и не помнит, что они родичи давней уже его возлюбленной... А может, и вправду не помнит? Где уж, за государственными-то делами!.. И сам этот Виллим Монс, сказывают, говаривал о герцоге, князю Белосельскому что ли, самые поносные слова, и говорил, что цесаревна-де Анна герцогу-де и не по зубам кус, и герцог её и не стоит...
Весенняя, предпасхальная дымка голубизной обвила небо Петербурга. Завернувшись в плащ, он бродил бесцельно мимо отведённого ему дома — туда... обратно... вперёд... назад... Эта голубизна весеннего неба раздражала. Зачем она, когда на душе до того черно!..
Но когда багровый закат сошёл в чёрную холодную реку, худенький спустился к самой воде и сел на камни... И вправду захотелось умереть, насмерть застудиться. И вот сел, положил начало... страшно не было... так и смерть потом придёт, а страшно, может, оно и не будет... Уйти в смерть от унижений, от всех обид...
И странным одобрением зазвучала вдруг песня. Он не мог видеть певцов. Где они были, в темноте этой? Они были — российские простолюдины, какие-то неведомые миру бесправные и, должно быть, совсем несчастные люди. Быть может, из тех, что строили эту новую, новейшую столицу, всё строили и строили... Но песня звучала настолько дивно, стройно, ладно... дивно!..
Он всегда любил музыку. Музыку он любил очень осознанно, сам был музыкантом, флейтистом, сам играл. И ценить музыку, пение — это бывало наслаждение неизбывное... Но как необыкновенно здесь поют!.. Отчего он прежде никогда не слыхал, как они поют, русские простолюдины... Так изумляюще поют!.. Стройное, ладное, дивное пение будто подхватывает его и несёт, уносит на волнах своих, навстречу судьбе, его судьбе... так плавно и высоко... И самая ничтожная, унизительная, страшная судьба — вдруг — совсем нестрашно!.. И даже он чувствует, что этакое что-то ему предстоит — странное и покамест ещё вовсе и неясное, и связанное неясно с этой страной, с этой землёй, вдруг признавшей его, оборотившейся к нему — песенной силой своей... Неведомой силой надежды... И это не только, да и не столько, да, может, и вовсе и не его надежда; он маленький, малый, а эта надежда, она большая, великая... Но как ладно-то, как хорошо!..