Копыта простучали по деревянному настилу моста, и всадники направились сквозь торговые ряды на Варьскую улицу — здесь стояли великокняжеские вари для изготовления мёда и пива. Иван Васильевич любил эти утренние часы, когда ничто не мешало его выезду, когда всё, что задумано загодя, можно ещё сделать. Только начинается хлопотливая дневная жизнь, уже проснулись в домах, мычат коровы, дымки над крышами появились — знать, проворные бабы у печек забегали, — но на улицах ещё пусто.

А копыта уже не стучат — чавкают. Хороша Варьская улица, да грязна больно. Москвичи всё на улицу льют, благо идёт она по краю оврага. Целое лето сухота стояла, а здесь так и не просыхало. Накануне возвращения великого князя из новгородского похода случился в Москве жестокий пожар. Горело рядом, за Богоявленским переулком, и ярыжные со своей пожарной рухлядью проехать по Варьской не смогли, в объезд подались. Следы этого пожара виднелись повсюду. Иван Васильевич представил себе, как яростно гудело и металось в закоулках здешней слободы косматое рыжее чудище. Боролись с ним просто: сносили с подветренной стороны всё, что могло гореть, и чудище, сморённое голодом, постепенно околевало.

Москва в те годы горела часто и охотно. Однажды, когда занялось невдалеке отсюда, у Николы-старого, великий князь, спешно прискакавший на пожар, велел сносить все дома по Никольской улице. Привычные к такому делу дружинники живо раскатали десяток изб, а когда дошли до богатых хором, путь им преградила красивая девка Алёна — дочь незадолго перед этим помершего боярина Морозова. «Не дам живую храмину рушить!» — решительно крикнула она и чуть не с кулаками набросилась на великого князя — не признала его в чумазом, перепачканном сажей молодце. Дружинники со смехом оттащили прыткую девку, а Иван Васильевич пожалел бездомную сироту и велел отправить её на время в свой загородный дом. Вскоре Алёна из скромной приживалки сделалась хозяйкой этого дома. Молодой вдовец не баловал красавицу: в кремлёвских хоромах, под боком у митрополита, блуда не допускал, а часто ездить в загородный дом — к чёрту на кулички — государственные дела не позволяли. Ныне же, когда заканчивались переговоры о его женитьбе, великий князь решил отставить все дела и навестить Алёну.

Вот и Кулишки. Справа открылась церковь, поставленная прадедом Дмитрием Ивановичем в честь воинов, положивших головы на Куликовом поле. Службу здесь уже долгое время правил отец Паисий, бывший духовник великого князя Василия Тёмного, знающий Ивана со дня рождения. Верным слугой и добрым советчиком был Паисий для всей великокняжеской семьи, пережил с ней смуту великую, позор изгнания и ослепления государя московского. От него узнал Иван первые азы книжной премудрости и первые строки Священного Писания. Он же и последнюю услугу Иванову отцу оказал: закрыл его незрячие очи на смертном одре. С тех пор почти десять лет прошло, как поселился отец Паисий в этой церкви — память о доблестном прадеде Дмитрии Ивановиче беречь. Слаб стал старик Паисий в последнее время, и то сказать, девяносто годков стукнуло. Родился он в страшный год нашествия хана Тохтамыша, который после Куликовской битвы великий разор всей Москве учинил.

Иван Васильевич придержал коня и свернул к церкви, решив справиться о здоровье старца. У ворот встретил скорбной вестью чернец:

   — Занемог отец Паисий. Три дня лежит не вставаючи и пред Сретением с Господом уже причастяше...

   — Проводи к святому отцу! — приказал великий князь и проворно соскочил с коня.

Душный полумрак горницы был проколот пробивающимися сквозь закрытые ставни яркими солнечными иглами. В них мельтешили пылинки и слоились волны можжевелового дыма, поднимающиеся из большой жаровни. Когда великий князь разглядел ложе, на котором лежал старец, и подошёл под благословение, тот не смог даже поднять руку от слабости. Иван Васильевич сам приподнял эту лёгкую, иссохшую руку, каждую жилочку которой он помнил с детства, и припал к ней.

   — Что же ты, отче, занедужил? Лечец тебе опытный надобен, враз пришлю.

   — Поздно уж лечить меня, государь. Я как старая шуба: начни латать, а шерсть тут же осыплется. Да и не о том глаголити нам: последний раз, должно, видимся... Расскажи-ка лучше, как с Новым городом воевал, а то всякое несут... Вроде был ты лих на Шелони, да больно лют в полоне...

   — Ишь ты, — усмехнулся Иван Васильевич, — уже и складницу удумали... Что ж, верно удумали. Четыре тыщи моих воинов вдесятеро больше новгородских лапотников на Шелони побили — то ли не лихость? А у пленённых списки с грамот нашли, какими отступники новгородские с королём Казимиром сношалися и просили заместо моего наместника пана латинского им ставити. Многие имена те списки открыли. Тем, кто в литовскую сторону глядел, мы головы отвернули. Тех, которые деньги на богопротивные дела не жалели, пограбили. Ну а кому неуютно было под московскою рукою, отчины лишили и в другие места определили на жительство. Люто? Так и в Писании сказано: всякое дерево, не приносящее плода доброго, срубают и в огонь бросают. Если ж при рубке щепки случились, дак не без того: воевать — не молебен справлять, словами не обойдёшься...

   — Понимаю твои заботы, государь, только обидно мне, что брат с братом дерутся и лютость проявляют, а враг обчий благоденствует, дани требует, гостей наших грабит и порубежные земли воюет. Аз мечтал, недостойный, победу русскую над агарянами, сыроядцами погаными узреть. Долга моя верста, да Бог не дал милости... Иване, сын мой любезный! Собери полки могучие, брось клич по всей земле русской — каждый на безбожного царя Ахмата пойдёт! Встань за честь земли русской, как прадед твой Дмитрий Иванович на поле Куликовом! Неужто царь Ахмат страшнее Мамая? Неужто сила наша ослабела?

Отец Паисий, обессиленный своей речью, откинулся на подушки и закрыл глаза. Грудь его вздымалась словно после тяжкой работы. Иван Васильевич с жалостью смотрел на высохшее и немощное тело старика, в коем сохранился и жил такой неукротимый дух: ему бы о покое своей души думать, а он Русь на татар поднимает!

«Что же сказать тебе, отче? — думал Иван Васильевич. — Был бы ты в силе да во здравии, сказал бы, что не время сейчас поход на татар собирать. Слабее они стали, верно, и силы у Московского государства поприбавилось, но и враги у него пострашнее. Взглянул бы отец на хартию, что в моём дворце висит, увидел бы, что Русь будто в волчью пасть попала: снизу царь Ахмат клыки точит, сверху немцы да новгородская господа спину норовит прокусить, а король Казимир и вовсе заглотить нас тщится. Силён московский государь, и сил у него на новую Куликовскую битву наберётся, только одной битвой царя Ахмата не сломить, а ввяжись в войну — тут тебе верхняя челюсть хребет и сломает!

Хорошо поминает святой отец Дмитрия Ивановича за победу над Мамаем, а что было потом — запамятовал. Сам ведь мне свиток один читал, что после победы лежали трупы крестьянские, аки сенные стога, а Дон-река три дни кровию тёк. Положила тогда Русь лучших сынов своих, поля орать некому стало, и запустение великое на всю землю пришло. На следующий год двинул свою орду хан Тохтамыш и взял Русь. Москву спалил, и снова дань страшную наложил. Дорога цена такой победы, невелика честь над нищим народом княжить...

Нет, теперь татар не только мечом бить надобно. Натравить всех своих врагов друг супротив друга — и по частям, по частям!.. Дело начато уже. В прошлом году казанских татар пощипали, а ноне хан Обреим и вовсе по полной моей воле мир дал. Так что один клык супротив хана Ахмата в Казани уже имеется. Скоро и снизу клык наточим — Крымская орда тоже недруг Ахмата... Главное, чтоб Ахмат с Казимиром не сговорились — купно-то много беды наделать могут. Сейчас у Казимира руки связаны угорскими делами: королю Корвину помогает с его боярами бороться. А пройдёт время, развяжутся — что тогда? И в своём государстве дел невпроворот — своевольничают князья, не желают под рукой великого князя в дружной упряжке ходить, на удельщину тянет... Трудна державная ноша, мечом полегче воевать, да и славы побольше, только Русь уже не юноша на потешках, чтоб кулаками махать и носы кровенить. Подойдёт время, под сердце ударим, чтоб наверняка...»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: