— Сеня Мума! — послышались голоса артельных. — Гляди-тко, повязан! Вот у бедолаги доля — опять ранами томиться!

У парня была разбита голова, он надышался дыма и был в беспамятстве. Когда обтёрли рану и смочили голову, Сеня очнулся, осмотрел склонившиеся над ним лица и вдруг взволнованно замычал.

   — Никак, сказать чавой-то хочет, — догадались артельные.

А Сеня продолжал мычать, показывая в сторону огня на воеводском подворье.

   — Горит воевода. Да и пусть он сгорит со всеми потрохами! — сказал кто-то.

Сеня согласно закивал головой, а потом снова издал беспокойный мык.

   — Ишь не унимается! За воеводу он бы мычать не стал. Никак, и вправду пойтить поглядеть. — С этими словами несколько артельных бросились к воеводскому подворью.

Они подбежали к пожарищу, когда баня занялась уже вовсю. Её наружная дверь оказалась подпёртой толстым бревном. Накинув на голову зипунишки, мужики отодвинули бревно и распахнули дверь. Из неё выклубился чёрный дым. Вбежали вовнутрь и сразу же наткнулись на тела своих товарищей. Вытащили их и стали приводить в память.

   — Выходит, у нашего брата самая слабина в голове, — сказал кто-то, растирая снегом Данилкины виски. — В огне не горит, но память враз отшибает...

Первая паника горожан, вызванная пожаром и ужасом перед татарским набегом, прошла. Люди быстро разобрались по очагам и начали бесстрашно бороться с огнём. Воевода метался по крепости на храпящем коне. Он безостановочно ругался и подгонял своих немногочисленных воинов. Те бегали от стены к стене с вытаращенными глазами и широко открытыми ртами, всё чаще падая в сугробы и жадно хватая горячими губами припорошённый сажей снег.

Незадолго до полуночи, когда они настолько выбились из сил, что уже не чувствовали ударов, воевода объявил о победе над басурманской ратью и приказал бить во все колокола. К этому времени огонь удалось потушить. Он, как оказалось впоследствии, не успел причинить крепости много зла. Пострадали в основном старые, полусгнившие постройки, а новые были только облизаны огнём. Из них больше всего досталось надворотной башне. Грязные, чумазые, в дымной одежде возвращались артельные с пожарища, чтобы проведать своих товарищей. Те уже вошли в память, но отчаянно, до синевы в лице, кашляли, выплёвывая чёрные дымные сгустки и с трудом ворочали многопудными головами.

Сеня радостно бросился к Данилке и с неожиданной нежностью погладил его.

   — Ну, мужики, счастье нынче на вашей стороне. Ещё б чуток, и от ваших головушек одни головешки остались бы. Вот его благодарите. — Архип указал на немого. — Он хоть и сам чуть не сожегся, но об вас помнил.

   — Спасибо тебе, брат! — растрогался Данилка. — Как же ты вызнал про то, что мы в бане жаримся?

Сеня начал было возбуждённо говорить по-своему, но Данилка его остановил:

   — Не части! Я ведь ещё не всё понимаю — в голове гудёж. Давай помедленнее.

Сеня показал на Данилку, на баню и затрепыхал двумя пальцами.

   — Я пошёл в баню, — перевёл Данилка.

Потом Сеня показал, как увидел, что дверь бани заперта бревном. Он попытался откатить его, но получил внезапный удар по голове и упал.

   — А кто ударил, не разглядел, случаем? — спросили мужики.

Сеня сощурил глаза.

   — Неужто Феофил?! — ахнул Данилка.

Сеня утвердительно кивнул.

   — Вот ирод, душегубец, да мы его в острог сведём! — зашумели мужики.

   — Погодите! — успокоил их Архип. — Дальше-то что?

Сеня показал, как его оттащили в башню, связали, а башню подожгли.

   — Кто поджёг?

Сеня опять сощурился.

   — Снова Феофил? А ещё кто?

Сеня пожал плечами.

   — Нет, братцы, тута что-то не так, — сказал в раздумье Архип. — Ну, на Данилку за его кусачий язык наш монах зельно злой, потому мог душегубство замыслить, хотя и не верю я в такое. Ну а башню и стенку нашу зачем ему жечь? Убогого спалить? Дак ведь мог просто в прорубь спустить — и вся недолга!

   — Чаво тут головы трудить? Самого в прорубь, гада, за его нечисти! — снова шумнули мужики.

   — Умерьтесь! — возвысил голос Архип. — Нешто мы кровопивцы? Самое последнее это дело — карать под горячую руку. Остынем, а утром сведём злодея к воеводе для суда — дело это не токмо нашенское. Только постеречь его надобно, чтоб не утёк...

Князь Андрей подъезжал к Алексину тихим солнечным утром. Было морозно, но солнце явно поворотило на весну. Ехавший рядом дядька Прокоп сладко жмурился и ворчал:

   — Давно б уже греть надобно и ручьи пускать. А то выдался марток — таскай семеро порток. Евдокея[14] прошла с метелью, значит, на Егорья[15] травки не жди — опять, стало быть, поздняя весна. О-хо-хо, отворотилась теплота от людей. Раньше-то, бывало, мой Прокопий[16] весь зимник порушает, а ныне снегу эвон ещё сколько...

Князь Андрей не слушал обычного ворчанья своего дядьки. На душе у него было светло и радостно, под стать сегодняшнему утру. Впрочем, с тех пор как в злые крещенские морозы оставил он Москву, такой настрой бывал у него нередким. Там, в Москве, его полнили одни лишь честолюбивые замыслы, здесь же они хоть частью могли подкрепиться: великий князь наделил его всей своей властью над порубежными городами.

Иван Васильевич рассчитал использовать для своего дела властолюбие и охоту к кипучей деятельности младшего брата. И не ошибся: Андрей с жаром отдался этому поручению. Он не имел опыта, но природный ум и смётка позволили ему быстро разобраться в воеводских делах, отличить мудрое мздоимство от простой честности, а тщательно спрятанного бездельника от бесхитростного трудяги. К тому же свою завистливую нелюбовь к старшему брату он перенёс на его заведения и поставленных им лиц. Выделив из них самую бестолочь, которой довольно при всяком правлении, он обрушил на неё суровую карающую десницу, чем приобрёл добрую славу. Впервые она осталась за ним в Опакове, где по его приказу были окованы три особенно лютых мздоимца и преданы торговой казни несколько именитых людей. А потом уже слава побежала впереди него, ограниваясь всё новыми высветленными гранями.

Князь Андрей не любил людей. Он не мог даже из хитрости говорить с чёрным людом так, чтобы не выказывать своего пренебрежения. Но дядька Прокоп, бывший при нём с самого детства, удачно освободил его от такой необходимости, а при случае от княжеского имени и помогал обиженным. Так в славе князя появились грани доброты, ласковости и защитника сирот, как именовались тогда чёрные тягловые люди.

Князь Андрей терпеть не мог тщательно подготовленного расчёта и, подобно большинству спесивых рыцарей-забияк, чурался любого хозяйского дела. Однако состоявший при нём дьяк Мамырев оказался таким докой по части вскрытия воеводских злоупотреблений, что заставил думать о князе как о рачительном хозяине и добавил к его славе новую грань.

Эта слава вызывала в народе искренний восторг, почти благоговение, рождала легенды, возвращала людям веру в добрую справедливость и теплила в князе Андрее радостное сознание своего непогрешимого величия. Слыша со стороны о своих всё новых и новых добродетелях, он и сам постепенно уверовал в них и временами старался дать им какое-нибудь подтверждение.

Князь поманил к себе дьяка Мамырева и, когда тот поравнялся с ним, сказал:

— Проверь в этом городке всё: что он даёт, что даст и что из него можно выжать. Поговори с тиунами, торгашами, жидами, житными людьми и всё доподлинно вызнай, понял?

Дьяк поклонился и отъехал. Он всё понимал. Государь обещал своему брату дать в вотчинное владение за хорошо исправленную службу один из порубежных городков. «Хотя бы Алексин», — обронил он. Вначале князь Андрей не выказал особого восторга, потому что городок этот не считался лакомым кусочком. Такого мнения были почти все, отвечавшие на его осторожные расспросы. Но дьяк Мамырев сказал по-другому:

вернуться

14

Евдокия — 14 марта.

вернуться

15

Егорий — 6 мая.

вернуться

16

Прокопий — 12 марта.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: