-- Рози, это по вашей части. Ваше просвещенное мнение. -- И она повторила мой вопрос.
Рози встряхнула своей торчащей над затылком косичкой, ответствовала, почти не оборачиваясь, быстро, с предельной язвительностью:
-- Если верить молве, на его цепочке с одной стороны патриарший крест, с другой магендовид с автомобильное колесо, которые он демонстрирует... по мере того, где в тот день председательствует.
-- Григорий, познакомтесь с коллегой, -- заторопилась Мария Ивановна. -- Доктор Рози Гард, семитолог. А это Григорий Свирский.
-- Мы с вами встречались, доктор Рози, -- сказал я, растягивая губы в улыбке... -- Где? В Москве.
-- Я никогда не была в Москве, -- ответила Рози настороженно.
-- Как? Кто же мог там сказать мне: "Быть тебе лампой, висеть и гореть!"
-- Так это и в русском оргинале? -- Малиновые губы доктора Рози вздрогнули: похоже, она все понимала с лету.
-- В русском оригинале: "Покажем тебе кузькину мать... "
Доктор Рози отвернулась, вскинув горделиво голову.
Том прикрыл рот ладонью, скрывая улыбку: наша полемика явно доставляла ему удовольствие. Он наклонился ко мне и принялся рассказывать о тех, кто сидел на сцене. В его приглушенном голосе звучало почтение, а то и восхищение.
Пожалуй, оно не было чрезмерным: за столом располагались столпы американской славистики. Юркий тонкошеий блондин, шептавшийся с обоими своими соседями, был издателем и автором предисловий к собраниям сочинений Осипа Мандельштама и Анны Ахматовой. Не кто иной, именно он сохранял для России ее гениев, распятых на родной земле. Другой, подслеповатый, с палочкой и собственной секретаршей-хлопотуньей, только что опубликовал свою книгу о русской литературе, замечательную и на редкость беспристрастную, по убеждению Тома.
-- Из типовых деталей книжица, -- добавила Мария Ивановна с вызовом. -Замечательнейших!
Я невольно повернулся к ней. Губы ее были поджаты в иронической усмешке. Думаю, это относилось, скорее, не к книге, а к Тому, взгляды которого она не разделяла, что бы он ни сказал. Конфликты типа "Стрижено!" -- "Нет,брито!" на славянских факультетах столь обычны, что я воспринял их противоборство как нечто естественное... Спросил у нее, кто этот только что влетевший кудрявый старик, к которому на сцене потянулись для рукопожатия все сразу.
Мария Ивановна побагровела и не ответила. Начала говорить о других. О подслеповатом -- плодовит, как и в литературе: шестеро детей, о юрком блондине узнал, что он без ума от своих девочек. Похоже, у нее был и свой, женский, взгляд на людей и события.
Снова упомянул кудрявого старика. Она отрезала:
-- Голубой!
-- Голубой?
-- Гомик! Вы не слыхали, что такое гомик?.. Ах, слыхали!
Я пожал плечами, мол, это его личное дело.
-- Когда вор и взяточник сообщает в своих работах, что все на земле воры и взяточники, это его личное дело?.. Когда гомик печатает работу о гомосексуализме в древней руской литературе, а затем тащит Николая Васильевича Гоголя в гомики?!.. -- Ее передернуло от негодования.
Но тут толстяк с "крестом-магендовидом" на цепочке позвякал карандашом по стакану. На кафедру поднялся средних лет хиппи, и хиппи странный. На голове хаос нечесаных волос до плеч, а плечи широченные, квадратные, и лицо длинное, лошадиное, без тени интеллекта -- плечи и лицо профессионала американского футбола, который рванулся с мячом вперед и снесет любого, кто встанет на пути. С таким хиппи не захочешь и спорить... В России о таких говорят: "Здоров бугай!"
Свой доклад он читал. Негромко, безо всякого выражения.
Вначале я улавливал смысл, а затем что-то заколодило. То ли английский хиппи-политолога оказался для меня слишком сложен, то ли я по рассеянности что-то пропустил. Не мог же ученый хиппи утверждать, что 1937 год был в Советском Союзе вершиной, пиком расцвета советской демократии. Так и сказал, хипастый: top, peak of a democracy... Может быть, доктор-хиппи сатирик-юморист. Американский Володя Войнович... Уж слишком черный юмор... Не псих же он!
В перерыве отыскал Бугаеву-Ширинскую. Она разговаривала сразу с тремя женщинами, досаждавшими ей вопросами. Представила меня им, а затем и толстяку из президиума, который на бегу поцеловал ей руку, а затем, вернувшись с двумя "дринками" и вручив ей один из них, стал предаваться воспоминаниям о своей службе под началом покойного мужа Бугаево-Ширинской." Это были самые светлые годы моей жизни!" -- воскликнул он и тут же переключился на кого-то другого.
Я отвел Бугаево-Ширинскую в сторонку, признался, что ничего в докладе не понял. Страшно произнести, мне послышалось, что... Тут я принялся шептать.
Бугаево-Ширинская прервала меня своим адмиральским басом:
-- Вы правильно поняли.
-- Но это невозможно! Это вселенский скандал! "Пик демократии" в год, когда Сталин вырезал миллионы невинных...
-- Дорогой коллега! Время скандалов осталось в шестидесятых. Ныне у американских советологов, как и у славистов, скандалов не бывает. Тем более вселенских. Докладчику зададут вопросы. Простые. По тексту. Распространенный вопрос уже подозрителен. Воспринимается как нежелательное выступление. Тем более что докладчик был в сфере своего исследования весьма доказателен...
-- То есть, извините?!
-- Он специализировался на государственных актах. Проанализировал все основные декреты Советского государства. Поднял огромный материал. Все документы. От первых декретов Ленина и вплоть до конституции 1936 года, которая считается одной из самых демократических... А в большой главе "Роль Советов в развитии" показал...
-- Какое отношение имеет советская жизнь к советским документам?! -вскричал я неучтиво. -- Лозунг "Вся власть Советам!" семнадцатого года был последним актом советской власти. Она скончалась тут же! Скоропостижно! Навсегда!
-- Ну-ну, дорогой коллега! Не горячитесь! В научном исследовании...
-- Вот-вот! Он же ученый, а не бухгалтер. Сальдо-бульдо по бумажкам. А там хоть трава не расти.
-- Не горячитесь, умоляю вас. Я вижу, над вами надо поработать... Ну, если хотите, задайте свой вопрос. Но дипломатично...
Мой вопрос, наверное, дипломатичным не был. Толстяк-председатель взял свою сигару, лежавшую на пепельнице, пыхнул раз-другой. Затем привстал.
Я говорил с места. Мой вопрос был явно распространенным, на меня смотрели со всех сторон с укоризной, порой с усмешкой. А Мария Ивановна -- с состраданием.
Когда объявили перерыв, Том настиг меня на лестнице и подвел итог дня на обычном для него языке корабельного устава, который, как известно, сам задает вопрос и тут же сам на него отвечает:
-- Какой удар в биллиарде вызывает наибольший энтузиазм? Королевский! Шар за борт, сукно в клочья, кием в глаз партнеру... Но не переживайте. Я объяснил им, что вы крези рашен, с сумасшедчинкой, значит. С крези рашен что возьмешь!
То ли от того, что я стал теперь "крези рашен", то ли еще по какой-то причине, но теперь Том Бурда разговаривал со мной, как с человеком "не в себе", "тронутым", медленно, улыбчиво, не отрывая глаз от моего лица. Улыбался он столь приязненно и даже сладко, будто я был дорогим родственником, которого не дай Бог обидеть неосторожным словом. И впрямь Сахар Медович, а не герой Вьетнама, отставной американский н е в и. Пожалуй, это единственное, что меня в нем настораживало.
Я сумел побывать только на трех докладах: расписание занятий у меня плотное, не погуляешь. Если б мне эти доклады пересказали, не поверил бы: их вполне можно было услышать в МГУ сталинского времени, у флаг-философа Гагарина. Какие же они розовые? Просто красно-кирпичного цвета...
В конце недели меня разбудил звонок Тома Бурда.
-- Григорий, надеюсь вы больше не дальтоник?.. Не говорите так никому, а то они лишат вас автомобильных прав. -- Он захохотал... -- Просоветская мафия?.. Ну, это вы слишком! У них, конечно, жестче, чем у нас, филологов, но тем не менее чего мы не наслушались в эти дни... Американский плюрализм!