-- Плюрализм, переходящий в аморализм, -- вырвалось у меня сердито. -Разглядеть демократию в тридцатых?!.
Том ответил не сразу, наконец произнес задумчиво:
-- Знаете, в вашем экспромте что-то есть... Что? Не бывает ли плюрализма от полнейшего равнодушия к теме ? Сколько угодно!.. Как это у вас говорят: "Мели Меля, твоя неделя... " Ну, Емеля, все равно! Нет-нет, в вашем экспромте ... Вижу, вы больше не дальтоник, не так ли? -- Не дав мне ответить, сообщил, что с сегодняшнего дня я могу себя считать настоящим островитянином...
Оказалось, на меня поступил донос. Я-де как славист не отвечаю островным требованиям, мой английский недостаточен, и, кроме того, я позволяю себе в кругу студентов отзываться о докладах на конференции крайне неакадемично.
"Быть тебе лампой, висеть и гореть!" -- вспомнилось мне недавнее предупреждение. Признаться, я расстроился. Даже не приписали девочек, как Володичке...
-- Так и думал, не приживусь у вас, -- ответил Тому со вздохом. -Может быть, похерим контракт и я покину ваш райский сад?
-- Примите душ! -- ответил Бурда со свойственной ему деловитостью. -Григорий, вам всю жизнь советский партаппарат что показывал? Кузькину мать, согласно вашему признанию... Выжили? И ужаснулись чему-то на нашем курортном острове? Не верю... Раскройте американские газеты. Каждый день на американского Президента печатается в газетах и журналах по десятку доносов: то не скажи, туда не вступи, с тем-то не водись. И вообще он старый осел и блядун... Как расписывают, шельмы! Как романисты... Почему вы должны остаться в стороне?.. Спуститесь в ресторан, выпейте чашечку вашего любимого капучино. Я заеду через час четырнадцать минут. Отправимся на футбол.
-- Ку-да?!
-- На сокер. Это ваш европейский футбол. Поедем вместе с моей семьей. Моя Ирина и я приглашаем... Что? Оставьте, дорогой мой, свои советские привычки. Пренебрегать футболом что значило там? Демонстрировать свою интеллигентность. У нас вы будете бегать с мячом вместе со всей профессурой... Кстати, вы увидите сегодня не совсем обычный сокер. Он вам понравится.
Футбол и в самом деле был не совсем обычным. На поле выскочили детишки. Самым старшим, наверное, лет десять. Остальные -- шести -- восьмилетние. Одеты они были как профессиональные футболисты на международных встречах: новые зеленые и голубые майки с огромными номерами на спине, чистенькие белые трусишки, на ногах ослепительно-белые гетры со щитками от ударов. Лица комически серьезны. И у игроков, и у зрителей. Вот повели к воротам коричневый в белый горошек мяч. По краям мчатся взрослые с флажками и свистками. Боковые судьи. Все как в большом футболе.
Различие, впрочем, обозначилось почти сразу.
Вокруг поля теснятся папы, мамы, дедушки и бабушки. Большинство мам и бабушек сидят на раздвижных стульчиках, привезенных с собой. Самые молодые и нечиновные лежат на траве, приподняв головы. Папы прыгают и дергаются, как болельщики на всех широтах. Чем ближе мяч к воротам, тем неистовей крики. Хиппи-докладчик носится по краю поля, вопит с неакадемической силой.
Мамы на мяч почти не реагируют. Изредка кто-то из них вдохновится точной подачей или броском девочки с торчащими косичками -- вратаря, которую штрафной удар зашвырнул в ворота в обнимку с мячом. Подаст голос: "Браво, Элисон!" Или "Молодчага, Джон!" Но стоит кому-либо из детей захромать или, не приведи Господь! случится у ворот куча мала, мамы несутся через все поле, как стадо бизонов. Выясняют, не поранили ли кого, не придавили ли. У мам свои правила, свои тревоги, свои претензии к мальчику лет четырнадцати -главному судье, который смотрит на них покровительственно и ответом не удостаивает.
Среди мам высится и профессор Бугаево-Ширинская. Она привела, как поведал Том, геройскую внучку Элисон, которую бабушка, в отличие от всех зрителей, называет Дашуней. А также двух белоголовых внучат-нападающих. Поэтому после каждого броска Даши, закованной в щитки, как в рыцарские латы, или вопля мам: "Подковали!", "Майкл, не дерись!" она пробегает в своих необъятных спортивных шароварах половину поля. Целует и прижимает к груди плачущих от боли или обиды. "Зализывает раны", как добродушно сказал Том.
Я глядел на бесноватых мам и бабушек, и на меня нисходило праздничное умиротворение. Поведение болельщиков было естественным, понятным каждому. Они, черт возьми, все нормальные люди. Клики и поцелуи объяснимы, что делает уж вовсе необъяснимым вчерашнее явление волхвов. Тут -- нормальная жизнь, там -- какая-то темная игра.
Разъезжались, как с семейного праздника. Обнимались, хохотали, некоторые приглашали друг друга в гости. Я глядел, как Том усаживает трех своих футболистов в огромный старенький "бьюик", и думал, что он в конце концов меня поймет, не может не понять. Он был, как и я, на флоте, воевал, терял друзей. Учил в армейском Монтерее русский язык, словом, честный парень. Я оставил сотни таких парней на дне Баренцева моря. И напрасно княгиня его костит, никуда он не лез. Взлетел русский спутник в небеса, студенты валом повалили на русские факультеты, Тому предложили преподавать. Деньги хорошие. Не отказался. А кто бы отказался? Розовых он терпеть не может. Нет,Том меня поддержит, сомнения нет...
Вернулся в университет успокоенным. На другое утро зовут к Тому, "на мостик", как окрестили студенты его кабинет. Волхвы улетали, и Том пригласил их к себе на прощальное "парти".
-- Они будут себя плохо чувствовать без "крези рашен", -- Том расхохотался. -- Моя жена и я приглашаем. Да! Русские привычки отставить, бутылку не приносить. Все!
В отель я вернулся часа в три. Жара изнуряла. Тропики. Да и шесть часов занятий сказались... С ходу сбросил одежду, погрузился в ванну. Ванна в моем номере в два человеческих роста. Семейная, как мне объяснили. Лежу и думаю, как бы не утонуть.
Мысли горькие. Вспомнил Аркадия Белинкова, которого гебисты на следствии топтали сапогами. По вечерам мы гуляли с ним возле наших домов. Едва обходили клумбу, Аркадий заваливался на меня, и я тащил его домой, где верная Наталья ждала нас со шприцем для укола... Сумел удрать Аркадий от писательских гебистов в Штаты, радовался -- спасен. Советские прокуроры его не доконали, тюремщики не добили, а тут, на воле, налетели вороньем розовые, заклевали до смерти...
Эх, да разве одного Аркадия они заклевали? Кто, кроме Андре Жида, заклеймил сталинщину? Два-три славных имени, и только... До "Архипелага Гулага" отметались почти все правдивые книги, высмеивались фантастические факты, о которых рассказывали жертвы. Писателя Марголина, честнейшего человека, храбреца, вырвавшегося из Гулага, объявили в Израиле лжецом, отдали под суд, на котором член ЦК Французской компартии защищал сталинские "исправительные" лагеря...
Воронье! Теоретически диктатуру отвергали, а практику приняли. С почтением и даже восторгом приняли. От бараньей слепоты? Глупости? Вряд ли! Все знали, да только "победителей не судят... " Воронье!..
Распаленный своими мыслями, я перестал придерживаться за край ванны и... захлебнулся, забулькал. Вскочил на ноги, растерся кое-как, размышляя о том, как лучше волхвам сегодня врезать между глаз...
По счастью, отыскал в университетской библиотеке нужные журналы, сделал с нескольких страниц копии. Пусть выгонят, но я им юшку пущу, стервятники проклятые. "Всеобщее равенство перед законом" в тридцать седьмом году... Ну-ну, орелики!..
К двадцати ноль-ноль, как предписано, отправился к Тому Бурда.
Только вышел из отеля -- идет, горбится Гога Кислик, бывший московский журналист, унылый весельчак, которому я подарил недавно свою книгу о литературе "На Лобном месте" с дарственной надписью: "Самому веселому гангстеру на островах Джорджа Вашингтона". В Москве Кислик заведовал юмором и сатирой в "Литгазета", здесь устроился в журнале на меловой бумаге "Наш остров всем островам остров". Журнал рекламный, для России, работа, как говаривал Кислик, не пыльная, а денежная. Гога шел, как и я, к Тому, не то хотел взять интервью у знаменитых гостей, не то получил приглашение на "парти". Обрадовался я Кислику: свой человек в Гаване, понимает все с лету. Рассказал ему о своем замысле. Он остановился, задрав голову и открыв рот, словно его вдруг закопали по шею.