Спрашивается, почему я столь подробно о Гозиасе? Потому что поучительно. В назидание будущим мальчикам и девочкам, реже — пенсионерам, хватающимся от нечего делать за перо и начинающим рифмовать километрами, а затем еще долго, иные — всю бессознательную жизнь, возмущающимся, что сочинения их не печатают, не дают им хода. А то, что их писанина, мягко говоря, не выдерживает критики, только подогревает азарт и апломб «творцов». Если сравнивать грубо, но доходчиво, то подобное сочинительство, на мой взгляд, сродни употреблению спиртных напитков, которое может стать болезнью, манией, писчим алкоголизмом, причем мрачным. Это не означает, что все истинные поэты — трезвенники, но их «даровитый порок» излучает улыбку удачи. Подлинное, врожденное поэтическое дарование, отшлифованное затем трудом мысли и чувства, поначалу, пожалуй, мало чем отличается от грамотных словоизлияний бездарных умельцев. Тут-то и таится опасность впасть в безудержное словоизвержение на бумагу. Найди ученые вирус писательства — и сколько сразу отпало бы забот и бед, сколько дополнительной пользы принесли бы граждане своему отечеству. А дело определения истинности среди стихотворцев и прозаиков свелось бы к элементарному лабораторному анализу: сдал каплю крови — и тут же, в лучшем случае на другой день, получай результат. И занимайся отныне своим делом. Со спокойной совестью и сбалансированной психикой. Некоторые сравнивают настоящих поэтов с мнимыми на примере сравнения садового яблока с лесным дичком. Это компромиссное сопоставление абсурдно. К дикой яблоне можно привить благородную ветвь и через пару лет ожидать съедобных результатов. Бездарному стихотворцу что ни прививай — результат один: кисло, челюсть на сторону воротит, если вкусить.
В те годы и Славка, и я грешили стихами на равных. Поди разберись, кому эта хворь органична, а кому — нет. И все ж таки каюсь: в случае с Гозиасом я невольно смутил его душу своей писаниной, когда разбрасывал пьяненькие стишата направо и налево, подогревая соблазн. Наглядевшись на это, Славка засел за стихи. И весьма надолго.
Спрашивается, а сам-то я разве имею право на подобные рассуждения? Не рано ли — до сошествия в могилу — взялся рядить? Да и вообще — не судите, да не судимы будете. Разве не так? Так. Но в случае с Гозиасом я обвиняю себя, а не его. Уж он-то ни в чем, действительно ни в чем не виноват, разве только в том, что прикармливал меня в трудные месяцы жизни. Привечал. Прокаженного. За что и поплатился.
Ведь вот же другой мой приятель из той поры, Виктор Бузинов, с которым учились в одной школе на Васильевском и с которым также нередко питались из одного котла и пили из одного стакана, стихи писать поостерегся. А ведь у него и отец был сочинителем, правда малоизвестным, однако книжки выпускал, и мама у Бузы грамотная — партийный работник, и книг у Виктора в комнате побольше, чем у Гозиаса, имелось, а вот поди ж ты, не соблазнился, не клюнул на чарующую удочку. Писал затем публицистику, работал на радио, да и сейчас там обретается, причем в каких-то радионачальниках. Устоял. Не раскис. Наоборот — нашел себя. Из двух зол выбрал одно — карьеру журналиста. И честно ходит на службу. Каждый день. Тянет лямку. Порой даже с любовью, то есть — с увлечением. Живет по-прежнему в любимом Ленинграде. Интересный, известный в городе человек. То есть оригинальный. Самостоятельный. А Гозиас… Тот уже далеко. Где-то на чужбине. И, по слухам, разводит декоративных рыбок на продажу. Уехал, а в стране, то есть дома, наступили иные времена: можно теперь и в России разводить рыбок на продажу. И даже не обязательно декоративных. Можно открыть кооператив и разводить… Хоть угрей. Выходит, и здесь, в смысле рыбного дела, промахнулся Славка.
И все-таки могут спросить: почему прицепился я именно к Гозиасу? Уж не оттого ли, что мужик уехал куда-то там в Париж или Вену и теперь за него заступиться некому? Не оттого ли, что, по слухам (опять-таки «по слухам»), Гозиас выпустил там некие мемуары, в которых якобы нелестно отозвался о Горбовском, как о «пьянице и антисемите со школьной скамьи»? Вряд ли из-за этого только… На «пьяницу» обижаться смешно, тем более мне, саморазоблачившемуся в этом грехе. Обижаться на «антисемита» — грустно, потому что провокационная суть подобного заочного клеймения — ненаказуема, а несостоятельность и лживость обвинения — недоказуема.
И все же — почему прицепился? А потому что Гозиас оттуда… Не «оттуда» — из-за кордона, а оттуда — из нашей юности. Из пространств незабываемого, неиссякающего и невыцветающего, как безоблачное небо. Жаль терять свидетелей невозвратного праздника. Вот почему. Хочется объяснить себе человека, удаляющегося от тебя не только материально, как, скажем, последний вагон поезда, помеченный красными огоньками, но и — сердечно.
Рифмовать Славка поднаторел изрядно, вошел полноправным членом в «Голос юности», рассуждал там и горячился, как все, однако с печатанием стихов — не получилось. И тогда он с невероятной серьезностью (и поспешностью) переключился на живопись. Начал «красить» — как сам он выразился на живописно-богемном сленге при встрече со мной лет через несколько после нашего с ним сидения в василеостровском «аппендиксе». Занимаясь живописью, подражал абстракционистам, примитивистам-сказочникам, однако ни Джексона Поллака, ни Пиросмани Нико не перещеголял. Потому что опять не за свое дело взялся. Не восхитился, а возжелал. Несбыточного. Продолжая жить на поводу у собственной гордыни. Вплоть до финала. То есть — до отъезда, когда и от Васильевского острова пришлось отказаться, и от пенсии, и еще от многого.
Последняя наша встреча с Гозиасом произошла в районном ОВИРе. Славка сидел в коридоре заведения на лавочке и ожидал звонка над дверью в кабинет, где выправлялись для него документы на выезд. Седоголовый, все такой же импозантный, статный, внешне — не сломленный. На лице — прощальная решимость (разрешение получено!). Мы узнали друг друга мгновенно. К тому же — эти пальцы… А ведь не виделись много лет. И почему-то не кинулись на шею друг другу. Отвыкли. Сейчас я отчетливо знаю, почему не кинулся я. И скажу об этом предельно честно. Мне, похоже, было стыдно перед Славкой за то, что я печатаю свои стихи, выпускаю книжки, числюсь в членах Союза. Не знаю отчего, но было мне как-то неловко перед этим отъезжающим на чужбину человеком. Словно это я его выпроваживаю, изгоняю, а не сам он, добровольно, сознательно лишается гнезда, прочно любимого нами Васина острова, на продуваемой балтийскими ветрами земле которого выросли, жили и вот теперь встретились и сидим в милиции, чтобы затем расстаться навсегда друг с другом, а Славке — еще и с этим благим Островом нашей весны, нашей зари жизни.
В литературном объединении «Голос юности» возникали порой ребятишки, отмеченные настоящими писательскими способностями. Вся беда в том, что эти способности не закреплялись за их владельцами намертво, а значит, и не совершенствовались затем на протяжении всей их житейской практики. У нас в литературных кружках занимаются исключительно выявлением талантов, отловом золотой рыбки, констатацией «наличия», а там — живи, как хочешь, а надобно закреплять изображение тех способностей, иначе они, как незафиксированные фотоснимки, буквально на глазах начинают терять очертания, покуда не исчезнут полностью. Собственно, то же самое происходит и в общеобразовательной школе: идет плановое скармливание знаний, а точнее — сведений, и не совершается никакой работы с каждой отдельно нарождающейся для жизни личностью; выявляются, далеко не всегда, способности ученика, ставится условный значок, помечающий эти способности, звенит звонок об окончании школы, и дети, теряя на ветру жизни приобретенное в школе, уходят существовать недоразвитыми, лишенными… себя, неподлинными, в чьих душах не произошло соитие величайших мировых истин и личных устремлений к этим истинам.
Помимо вышеупомянутого Виктора Сосноры, с которым в «Голосе юности» объявились мы одновременно (кстати, и в Союз писателей затем через десять лет принимали нас в один и тот же день), так вот, помимо Сосноры человеком, обладавшим писательскими данными, причем выпуклыми, отчетливыми, был в даровском кружке прозаик Юрий Шигашов, в дальнейшем, за пятьдесят лет жизненного пути, опубликовавший всего один рассказ, но в течение последних тридцати лет писавший постоянно, как каторжный, и соорудивший в конце концов труд, обросший легендами, полумифический роман-монолог под названием «Остров».