— Да, — и бросил трубку.
Не успели обе половины моего явно шизофренического в этот момент «я» воссоединиться, раздался звонок телефона. Рука рванулась к нему, но тут же увяла, пораженная изнутри быстродействующим сомнением.
Звонки следовали один за другим, еще висела в комнате тень одного — сверлил воздух следующий. Удивленный, нервный, умоляющий, дрожащий, звонок сквозь слезы. Я хотел снять трубку, чтобы, нажав рычаг, отрезать себя от Даши длинными гудками, но не стал этого делать. Это было бы, во-первых, оскорбительно, а во-вторых, это звучало бы как дополнительное, маленькое и совершенно излишнее «нет» к «НЕТ» гигантскому, решительному, окончательному. Да, и в-третьих, если человек после разрыва настаивает на разрыве, значит, он не уверен в себе.
Телефон смолк. Так быстро устала, одновременно удивился и испугался я. Нет, просто заново набрала номер.
Я тихонько встал со своего развратно вихляющего кресла, пошел на кухню и напился с жадностью преступника. Стуча зубами о носик чайника. При этом я косился на панораму освещенных окон. Они странным образом символизировали для меня блеск и многообразие жизни, и я казался себе отрезанным от всего этого великолепия, покинутым и жестоко обманутым. Из глаз совершенно непроизвольно потекли слезы. И так обильно, будто чайник был полон ими.
Оставаться дома было немыслимо. Куда поехать? Больше всего, конечно, мне хотелось поехать к Медвидям, выпить вина и всласть поболтать с Иветтой о своем странном подвиге. Но этого нельзя было делать. Даша, конечно же, захочет пожаловаться Иветте, и та не сможет лицемерить и при первом же упоминании моего имени скажет: «Да вот он, негодяй, здесь, рядом».
Я поехал к Дубровскому. Не оказалось дома. Оставалось общежитие. Место знакомое, можно даже сказать, родное. К тому же оно телефонизировано. Это важно, потому что нельзя знать, когда именно я не выдержу и брошусь звонить Иветте. Именно Иветте.
Конечно, я не усидел в своей комнате за книгой и десяти минут. Прекрасный писатель Мигель де Унамуно отлетел в сторону. Я вышел в коридор. Тускло блестел линолеум пола, несло пищевой тоской с кухни. Нервно вспыхивавшая и гасшая лампа дневного света напоминала законсервированный насморк, опьяневшую азбуку Морзе… еще что-то. Все, начинается мозговая рвота. Я постучал в первую попавшуюся комнату. И не ошибся. Там пьянствовал сибирский интернационал. Два бухгалтера, Агу Бортоев, бурят, Иван Мигалкин, называвший себя тофаларом, и какой-то якутский поэт, оказавшийся в конце концов большой сволочью.
Они уже плоховато держались в седлах, но на мое появление отреагировали. Это была не моя компания, но это была компания.
На столе стояли (или лежали) растерзанные банки из-под рыбных консервов, яичная скорлупа, окурки, огрызки. Поверх всего этого был нанесен густой соляной вензель. Мигалкин протянул мне начатую пачку «Экстры» и устало сказал:
— Не могу больше.
Поэт неестественно быстро захихикал. Бурят Агу осторожно потрогал музыкальным пальцем соляную полосу, приложил палец к уху и глубокомысленно, но без особой претензии произнес:
— Соль земли.
Тем не менее выпили. Скинулись, и Ату сбегал еще за одной. Как ни странно, завязался разговор. Воспроизвести его я не в силах. Помнится, хозяин все время падал, что при его худобе казалось естественным и нормальным. Мигалкин вздыхал и, кажется, что-то пел. «По над пропастью по самому по краю». Поэт умело разливал, хихикал и приговаривал:
— Восток такое тонкое-тонкое дело.
Наконец я решил — все, звоню. Почему-то хозяин и смешливый вывалились из комнаты меня провожать. На лестничной площадке мы остановились, кажется, покачиваясь, и тут, я смотрю, нам навстречу идет Нина Максименко, первая моя незабвенная любовь, вместе с этим гнилозубым третьекурсником. В руках у него бутылка шампанского, которую он держит за серебро. Я изо всех сил стараюсь качаться как можно меньше, чтобы не дать бросившей меня женщине испытать жалость по моему поводу. Ведь она обязательно решит, что это я до сих пор обмываю наш разрыв. Чтобы разминуться, двум нашим компаниям пришлось перемешаться. Я, как уже сказано, изображаю спокойствие, хотя зачем? Право слово, мне ведь три года как все равно. Но моей рефлексии не дано было продлиться, смешливый якут, что-то пробормотав, обращаясь к Нине, врезал ей неожиданную пощечину. Гнилозубый, не раздумывая ни полсекунды, опустил на его голову бутылку. Крики, возня… Сделалось столпотворение.
Я лениво удалился, отчетливо (даже сквозь пелену опьянения) скучая. Так много шума, и все это не имеет ко мне никакого отношения. Я чужой на этом скандале жизни. И в самом деле, не считать же, что этот матерый якутище вступился за честь собутыльника, то есть за мою честь. Что-то тут чужое и чуждое. Боюсь, что даже сама Нинуся не сочла меня участником этого эпизода, таким густым затхлым быльем порос наш пронзительный полудетский роман. Оставляя за спиной окровавленного инородца, рыдающую Ниночку, зверски заинтересованных зевак, я пошел к телефону и набрал Иветтин номер — занято. Тогда, предварительно подавив волнение, я осторожно накрутил Дашины цифры — то же самое. Беседуют. Отвратительно хихикая и на кинокащеевский манер потирая руки, я побрел к себе в логово. Пусть обмениваются, пусть судачат, пусть делятся, советуются, подозревают, недоумевают… А я — спать!
Разбужен мыслью — «пора!» Но за окном метель и темень. Восемь утра. Все прелести похмелья переливались внутри. Медвиди храпят об эту пору. Решил для начала посетить душ.
В соседней кабинке скромно плескался Мигалкин, он меня спросил:
— Что вчера-то было?
Я махнул рукой: ерунда, мол. Его мой ответ устроил. Я хотел спросить о судьбе якутского женоненавистника, но понял, что судьба эта меня нимало не занимает.
Минут сорок было убито блужданием по комнате. Ни маковой росинки аппетита. Чайник вскипел, но не понадобился. Без пяти девять. Все еще рано. Половина десятого — первое пристойное время. Я дотерпел до половины одиннадцатого. На площадке у телефона кто-то топтался. Оказалось, что не звонят, а чинят аппарат. И все остальные отключены в нашем здании.
У магазина на той стороне улицы Сумарокова было два телефонных стакана. Оба были изувечены по-разному, но оба до нерабочего состояния.
Вспышка бешенства. Ну что делать с такими людьми?! Кто-то мне говорил, что Гитлер расстреливал за безбилетный проезд. Правильно, только нужно было присовокупить к безбилетникам истязателей таксофонов. Отрубать руки, а обрубки в кипящую смолу… А-а, орешь, воешь? А телефончик зачем, сука, корежил?!
Ладно, позвоню из центра. Да и что это я? Что за истерика? Что я рассчитываю такое услышать от Иветты? Вряд ли эти новости могут испортиться за час-полтора.
«Ну это, наконец, смешно», — через силу усмехаясь, сказал я себе, когда мой единственный гривенник был заглочен безмозглым исцарапанным ящиком. Иногда так хочется шарахнуть по этой тупой коробке.
Я огляделся, попробовал сунуться с просьбой насчет двушки к кому-нибудь. Но кто пойдет навстречу взбешенному парню с воспаленными глазами. Поеду домой. Ну в самом деле, что изменится оттого, что наш сеанс с Иветтой состоится не в половине одиннадцатого, а в двенадцать часов? Я утешался этой внешне убедительной, но малопитательной мыслью большую часть пути, и только выйдя на поверхность на «Электрозаводской», вдруг, обмирая, подумал: а почему это я так уверен, что Иветта весь сегодняшний день будет сидеть дома у телефона в ожидании моего звонка? Она может пойти в магазин, поехать в университет или навестить папу-министра. И вернуться только вечером! Меня затошнило от этой мысли. Одна надежда, что она не ушла. А если уж… Меня била какая-то незаразная форма лихорадки. Я удивленно окинул себя мысленным взором, но он ничего не мог поделать с моей дрожью.
От троллейбусной остановки я побежал. Ради бога, Иветточка, ради бога, никуда не уходи. Не тротуар, а какие-то надолбы. Неплохо бы повесить и парочку дворников. Задыхаясь, рванул на себя дверь. В глубине крохотного подъезда стояла, прислонившись к батарее отопления, Даша.