Изложение в хронологическом порядке далее невозможно. Одно можно сказать с полной уверенностью — мы молча поднялись ко мне на третий этаж. Потом было много слез, упреков, разочарованного молчания. Но в каком порядке, я не могу сказать. У меня такое впечатление, что моя зареванная, разочарованно молчавшая любовница непрерывно возводила на меня самые чудовищные обвинения. Среди которых эгоизм, бесчувственность, хамская дикость и плебейская жестокость были не самыми страшными. Причем шли обвинения по нарастающей. Дарья Игнатовна наступала. Начав с легкой разведки боем, она закончила пиром на трупе врага. Мое поведение тоже проделало эволюцию, легко уловимую на глаз. Начал я с независимой позы спиной к косяку, а закончил в ногах у Даши осыпающим поцелуями ее колени.
Разумеется, я вел себя в высшей степени глупо. Сначала настаивал на том, что я ей не пара — моя шелудивость против ее шикарности. Потом отбросил это и принялся твердить, что люблю ее безумно. Тут-то как раз она и начала меня клеймить. Мой вчерашний угрожающий демарш постепенно превращался в выходку убогого слабака. Я признал, что способен на вздорный звонок, но отнюдь не на разрыв. Даша, напротив, на моем серо-зеленом фоне выглядела великолепно. Ведь она наплевала на ложную гордость и проторчала все утро в «вонючем подъезде» во имя сохранения любви, именно ей хватило здравого смысла отнестись к моему звонку всего лишь как к вспышке агрессивного инфантилизма. Именно она страдала чистым незамутненным страданием, а на мою долю выпадал только перегар низкопробного эгоизма.
При этом она никоим образом не спешила опровергнуть мой тезис о том, что мы — представители совершенно различных сословий. И что пропасть, пролегшая между нами, реальна и через Нее переброшен пока только шаткий сексуальный мостик. Впрочем, не все было потеряно. Дашей был сделан набросок плана, по которому меня можно было облагородить. От меня требовалось только одно — работать, трудиться, пахать и вкалывать. Выставлялся один живой и очень убедительный пример — Игнат Северинович. Его сытая тень на минутку заглянула к нам, бодро потирая только что оторванные от работы руки и подмигивая дочке.
— Посуди сам, никаких других способов сделать жизнь мою и, разумеется, свою нормальной у тебя нет. Пойми, я не хочу штопать колготки, бегать, высунув язык, по магазинам. В тот миг, когда я стану в очередь за ливерной колбасой, я тебя разлюблю.
Один отраженный свет этих речений вчера подвиг меня на взрыв негодования и бунт. Высказанные же впрямую, в самой натуральной непосредственной форме, они меня парализовали.
Всякая история любви в той или иной степени — борьба самолюбий. Если это верно, то серым февральским днем я потерпел тяжелое поражение. Острога этого ощущения была скрашена тем, что победитель пригласил меня отпраздновать это событие вместе. И поблизости от того места, где было пролито столько слез и слов. То есть в моей кровати.
Даже на фоне нашей всегда очень напряженной и изобретательной постельной практики ночь (собственно, день) примирения выделялась весьма и весьма. И не столько по части акробатических новинок или энергетических выплесков. Изменилась расстановка половых сил. Я был избавлен своею барыней от ежедневной барщины. Разработанный ритуал был отринут (как оказалось, лишь на время), и я, привольно распластанный, подвергся ласковой агрессии, перешедшей в нецеломудренную оккупацию.
Я должен был бы находиться на эфирной вершине блаженства, но странным образом чаще ощущал не уколы наслаждения, а холодные прикосновения тревоги.
Когда физические силы представленных в постели сторон были исчерпаны, Даша не позволила эротическому процессу замереть. Явилось тут же из ее сумочки очередное послание старого стиховеда. Мы вместе читали его строчка за строчкой. И комментировали. Дашин комментарий носил скорее ханжеский характер, а мой был демонстративно скабрезен. Мне было совсем не весело, но я считал, что веселиться или, по крайней мере, выказывать себя беззаботным весельчаком обязан. В результате наших совместных усилий создался очень живой, ощутимый образ вздыбленного безнадежным возбуждением старикана. Даша считала, что в таком состоянии он и не опасен, и полезен.
— Должен же кто-то написать мою диссертацию.
Чтобы противостоять этой раблезиански развесистой образине с полными штанами зарифмованной пошлятины, я вытолкнул на сцену непременного своего Вивиана Валериевича. Его разночинская субтильность, его вдохновенная, но немного непромытая мечтательность были тоже крайне забавны. Он неприятным пальцем поправил на носу круглые очки и, боязливо оглянувшись, забормотал что-то о госпоже де Помпадур.
Но тут зазвонил телефон, и Дубровский спокойным, убийственно спокойным голосом спросил меня, почему это я не на работе. Я захрипел:
— Дубрик, дружище, извини гада, за… за…
— Ты хочешь сказать, что заболел?
— Я умер.
Разговор был не самым приятным из того, чему суждено было случиться со мной тогда. Даша заторопилась домой. Я не посмел высказать ей своего желания: как чудесно было бы провести расслабленный уютный вечерок вместе, приготовить что-нибудь, поболтать, посумерничать, просто посидеть, прижавшись друг к другу. Лечь вместе спать и вместе проснуться. Все нежное, тонкое, ценное в любви начинается после удовлетворения взаимных телесных претензий. Зрелище того, как умиротворенная Дарья Игнатовна нарезает колбасу для бутербродов на убогой кухоньке моего жилища, трогало и потрясало меня больше и глубже, чем самый виртуозный сексуальный фокус. Даша об этом не знала, а я не решался даже намекнуть.
Так все устроилось, что я поехал ее провожать до самого дома. Я готов был от подъезда отправиться в безрадостное обратно, но тут Даша приглашает меня подняться на чашечку кофе. С чего бы это?
Опять была собака, где-то гундела по телефону маман. Лев подледного лова Игнат Северинович по субботам всегда отсутствовал. Даша мастеровито сварганила «кофейку», я сидел в углу индустриализованной кухни и следил за нею, видимо, собачьими глазами. Вид показываемого Дашей кулинарного класса вызвал у меня смешанное чувство гордости и ревности.
Как раз к разливу явилась Лизок, белобрысая, востроносая, пронырливая девица, полуактриса-полуфарцовщица. На кухне воцарилась словесная свистопляска. Лизок рассказывала одновременно три или четыре истории, каждая из которых была в свою очередь очень запутанна. В каждой из них она играла блестящую или, по крайней мере, главную роль. Даша хохотала с удовольствием. Я тоже старался показать, что у меня есть чувство юмора, тем более что Лизок в значительной степени обращалась ко мне. Я понимал, что она рассказывает действительно смешные вещи, на этом фоне моя лирическая тоска могла показаться просто позорной.
Лизок пускала в мою сторону внезапные фотографические взгляды, видимо, собирала обо мне информацию. Когда ее накопилось достаточно, она вдруг сообщила Даше, что у нее в машине есть кое-что интересное. Даша высказала энтузиазм. Лизок исчезла на пару минут. Вернулась с парикмахершей Вероникой, встреченной по дороге, и большим белым пакетом, из которого были извлечены американские джинсы и американская же к ним майка. Когда я понял, исходя из размеров, что все это мужское, я вспотел от волнения. Мне было объявлено, что я должен переодеться. Я категорически, неостроумно отказывался. На шум коллективных препирательств явилась маман в сопровождении собаки. Я еще пробовал возражать, но, чувствуя, что выгляжу в этой роли слишком уж нелепо, согласился «прибросить штанишки». Криво улыбаясь, я последовал в отведенную мне для преображения комнату. Сложил скромною кучкой свои обноски на самом краешке дивана. И джинсы, и майка подошли мне удивительно. Я понимал, что очень неплох в этом наряде, и почти не смутился, когда при моем «опубликовании» раздался хор восхищенных голосов.
— Блеск, — сказала Лизок, довольная своей работой.
— Отобьют, — улыбаясь, пробормотала Даша.