После ограбления почты в Шантийи Б. предстал перед нами в ореоле героя, каким был для летописцев событий. Вы не можете себе вообразить, до чего кротким и благодушным он становился после своих безумств. Тогда мы не могли предположить, что смерть уже караулит его. Ему предназначено было быть в сонме ангелов: казалось, он шел по этой земле в сверкании, можно сказать, самой доброты. А между тем, благодаря сочувствию множества людей, мы продолжали свои акции, ускользая от преследований. Чудо скорости — оно опьяняло и в то же время давало ощущение безнаказанности. Мы петляли по дорогам, оставляя за собой кровавый след. Мы проносились по людскому морю, захватывая по пути огромные богатства, а наш ужас и возбуждение все росли, и головы кружились все сильнее. В этой безумной гонке, длившейся всего мгновенье, озаряя весь мир вспышкой красного света, мы прожили целую жизнь, исполненные непрестанного удивления и уверенности людей, не сомневающихся, что они переживут самих себя, но всякий раз ощущавших как чудо восстановление утраченного было равновесия.
Взгляды Франции, Европы, а вскоре и двух других континентов с тревогой обратились к тому уголку земли, где возник некий метеор. Ужас, с которым описывались сначала наши первые «преступления», сменился изумлением, даже восхищением перед тем, что теперь называли нашими подвигами. Люди стали смутно прозревать, что скрывалось за газетными происшествиями, какова ставка в этой игре, где горстка людей на земном шаре переживала одно из величайших в истории интеллектуальных потрясений, для которых вовсе не нужно было ставить под угрозу судьбы империй. Оглушительный вопль враждебного общества не в силах был перекрыть голоса Мо-Мудреца, идеи которого обсуждались теперь в самых захолустных кафе. Я не мог не сказать Б. о неизбежности трагического исхода; нас не минует в будущем участь героев, нелепая участь, на которую обрекало нас отныне сочувствие мыслящих людей: ведь сейчас драматурги предпочитают изображать Катилину, не рассчитывая на Монтионовскую премию.
— Рано или поздно ты станешь персонажем учебника, таким же примером, как и все прочие. Запомнят только твою храбрость.
В конце концов твой ореол украсится теми нравственными элементами, которые ты хотел уничтожить. Помимо уважения к человеческой жизни, возрождается великодушие: тебя укрывают свободомыслящие люди. Вот тебе и величие духа! Мы просто новые фанатики. Одним Христом больше.
Б. отвечал с небывалой запальчивостью, он убежден, что я ошибаюсь, грядущая катастрофа будет окончательной, мы уже погибли в умах людей, и наше дело никогда, никогда не будет пересмотрено. Однако я видел, что попал в цель и что новое мучительное беспокойство проникло в душу друзей. Они засомневались вдруг в самой сути своих теорий. В тот вечер мы были у одной девушки, которая нас прятала, и я заметил, что руководитель наш мрачен. Внезапно Б. бросился к хозяйке, сжал ее голову ладонями и раздвинул ей веки пальцами.
— Скажешь ты мне или нет, — закричал он, — почему ты нас не выдаешь.
Надо было видеть, до чего зверское у него было выражение, когда он впивался взглядом в лицо, показавшееся ему подозрительным. Надо было видеть его, чтобы понять, какая тайная, скрытая радость пробежала вдруг по моим жилам. Что-то шевельнулось во мне, что-то пока еще смутное, неосознанное.
Короче говоря, я принес в жертву свою жизнь. Ничто на свете, даже мое собственное существование, не было мне так дорого, как мои товарищи, с которыми нас объединяла опасность и наши общие идеи. Об этом не худо было бы напомнить.
А между тем здесь таилось странное противоречие — я находил ни с чем не сравнимое наслаждение, наблюдая, как рушится все, что я любил. Катастрофа (ведь действия наши стали образцом геройства, а наша жизнь — примером апостольского служения) позволила мне внезапно обрести ту свободу мысли, от которой я некогда отрекся. Я страшился быть добродетельным. Во мне крепло желание совершить наконец поступок, который ничем невозможно было бы оправдать, и, когда я пошатнул веру Б., я словно пригубил коварный напиток утраты всего, чем мы дорожили. В те дни Б. не переставая говорил о возможном предательстве. Казалось, он делает это умышленно. Сталкиваясь с людьми, принимавшими в нас участие, мы вглядывались в них, надеясь наконец обнаружить неизбежного Иуду. Мы чувствовали себя как загнанные звери, и это ощущение постепенно становилось невыносимым. Наши налеты участились, стали более лихорадочными, более жестокими. Словно мы какие-то машины, запущенные на полную мощность. Но мало-помалу, ощущая, как во мне созревает готовность принять любой, самый героический план, я отпадал от нашего коллективного творения — зверя, выпущенного в запретные зоны. Я осознал антагонизм между индивидуальностями моих товарищей и своей собственной: я становился самим собой. В один прекрасный день я понял, что сам взрастил в себе этого беса: беса предательства. Доверие, лежавшее в основе нашей авантюры, представилось мне недостойным идеализмом, слабостью, которая ничем не лучше жалости. Такое несоответствие не могло долее существовать.
Все помнят оплошность, которую совершила полиция, когда она упустила нас, выследив у любовницы одного из моих товарищей. Это ничуть не обескуражило меня. Прошло еще четыре дня, но я не обмолвился ни словом о своих планах, проявляя чудеса скрытности. Я жил в состоянии непрерывного возбуждения. Наконец та минута, к которой я готовился, настала.
После того, как двое наших уже погибли, полиция, основываясь на моих показаниях, устроила засаду перед особняком миллионера-анархиста, у которого мы скрывались. Сумасшедший шум, крики: осаждающие, прячась за повозкой с сеном, считали уже, что победа за ними, когда пожар отнял у них последнего, еще остававшегося в живых участника авантюры — Б., наш Титан, погиб, как Жанна д'Арк, в то время как его враги в ужасе отступили. Префектура пообещала сохранить мне жизнь и помогла скрыться. Таким образом, на процессе сообщников преступления я не был упомянут даже в качестве свидетеля.
Я уносил с собой тайну, тайну своего поступка, рядом с ним, если вы поразмыслите, всё наше предприятие ничего не стоило, было всего-навсего жалкой комедией бунта, в которую людям время от времени приходит охота поиграть. Но отныне во мне поселился червь безграничного властолюбия.
Что же мне оставалось делать? Воззвать к тому обществу, для которого я сделался доносчиком, умолять его позволить мне снова занять в нем свое место? Мне дали понять, что это было бы возможно на определенных условиях. Но мне все же претило кичиться своим лицемерием, я не заблуждался на этот счет. В действительности все мои симпатии были на стороне тех, кого я предал, в этом-то и заключалась странность моего положения: презирая тех, кто мог бы меня принять, не имея возможности вернуться к тем немногим людям, которых я уважал, во всех изверившись, я оказался в таком беспросветном одиночестве, какое незнакомо, наверное, и путнику в самом сердце пустыни. Я сохранил связь с полицией — я прибегал к ее услугам, а она к моим: мы считались друг с другом как сила с силой. Полиция давала мне власть, которой я рассчитывал воспользоваться; она же рассматривала меня как своего агента-провокатора. Так началась эта полная скитаний жизнь, пересекавшаяся с жизнями самых разных мужчин и женщин, но никто ни разу не смог меня уличить. Я приезжал на место, встречал незнакомого человека, а назавтра переворачивал все его существование. У меня появилась невероятная страсть исследовать души людские. Но что искал я в другом человеке? Тот же душевный строй, то же состояние духа.
Только одно меня влекло и опьяняло, я все бы отдал, лишь бы пробуждать повсюду в людях ту низость, которую обнаружил в самом себе, эту крайнюю степень предательства, вызвать тот миг, когда неведомый инстинкт заставляет человека губить предмет его собственной любви. Я был безжалостен в своем стремлении наблюдать людей без прикрас в эту минуту. На протяжении многих лет я вмешивался в самые мирные жизни, сея смуту и возбуждая страсти. Да, я был настоящим провокатором: результат мало интересовал меня, но, если на моем пути встречалось дитя с чистым сердцем, с восторженной душой, можно было не сомневаться, что я окажусь рядом, подстерегая тот самый день, когда на его целомудренном лбу проступит клеймо этой слабости — силы, клеймо предательства. Был один молодой человек, который в избытке энергии размахнулся так широко, что вышел за пределы добра и зла; он не желал мне повиноваться, но как грандиозны были его замыслы! Наконец усилия его увенчались полным успехом: богатство, божественно прекрасная невеста, невероятные почести. Успех — я знал это, но скрывал от негодолжен был стереть самое воспоминание о его прошлых прегрешениях. Тогда я заронил в его душу сомнение — коварное, наводящее на самые мрачные раздумья, и это сомнение делало свое дело. Что это было за зрелище! Я наблюдал агонию воли.