- Бур-р-р-ль!
- Довольно, Сережа, не шали, вода холодная. - устало сказала Тася и, легко отстранив сына, напилась сама. Она утерла губы краем белого шерстяного шарфика, накинула его на голову, огляделась по сторонам и села на ворох листьев под старой липой.
Сережа гонялся за вяло порхающей живучей осенней бабочкой, поймал ее, с воплем бросился к матери, держа руку над головой. У ручья он запнулся и шлепнулся животом в воду.
- Так я и знала, что ты натворишь чего-нибудь, - сказала Тася и сердито прикрикнула: - Чего носом шмыгаешь? Иди, я рубашонку отожму.
Сережа медленно приблизился к матери, не выпуская бабочку из руки. Тася закрутила жгутом подол его рубашки, отжала, шлепнула мальчишку по мягкому месту и приказала:
- Сиди и не прыгай!
Сережа покорно сел. Тася расстелила на коленях шарфик, положила на него голову мальчика и, перебирая пальцами жесткие волосы, нежно и грустно вымолвила:
- Полежи немного... Дай покой...
Сережа закрыл глаза и задремал, убаюканный шорохом падающих листьев. А эти последние листья опадали совсем уж лениво. Каждый лист, перед тем как упасть, из последних сил держался за ветку и, когда его все-таки отрывало, долго плавал в воздухе, рисуя прощальные письмена.
Вот качнулся на ольхе бледно-желтый лист величиной с детскую рукавичку, сорвался с ветки, пошел косо к земле, но тут же зацепился за другую. Повисел на ней и, как полураскрывшийся парашют, упал вниз. Вслед за ним посыпалась целая стайка продолговатых листочков с ивы. Эти похожи на мелких рыбешек - и мечутся в воздухе бестолково, как испуганные малявки. Осиновые листья. точно яркие пластики свеклы, уже валяются на земле. День-два - и они утратят свою причудливую окраску.
Но Тася не замечала ничего этого, никакой осенней красы не замечала. Она смотрела поверх кустарников и беззвучно плакала.
Тихо вздыхала стонущая земля, на которой кое-где качались тронутые инеем блеклые цветы.
Еще ниже опустилось небо. Сверху катились и катились мелкие слезы, будто насильно выжимали их из неопрятных, грязных облаков.
По земле брела осень...
Глава вторая
Где-то в горах высекались из камней светлые ключи. Падая вниз со скалы, они превращались в ручей. Студеный, легкий, болтливый, он суетился между камней, кустарников и зеленых папоротников с древним, таинственным запахом. Там, между кочек и густых зарослей, он отыскивал и обвораживал чуть слышным говорком студеные ключи, хлопотливые речушки и соблазнял их в далекий поход, за темные горы.
Так он мчался дальше и дальше, наполнялся водой, становился яростней и круче нравом, превращаясь в реку.
Труден путь реки Кременной. Куда ни повернется она, всюду скалы, скалы. Как только они не именуются! Тут и кряжи, и мысы, и седловины, и столбы, и быки, и просто безымянные. Каждую такую преграду нужно было подточить, обрушить. Иногда Кременной приходится отступать, делать "крендельки" километров по десять. Обозлится она, зашумит, заплещет так, что пена клочьями летит. Ринется бешено на мрачные, невозмутимо спокойные скалы и, удовлетворенно затихнув, потечет дальше.
Возле деревни Корзиновки Кременная ведет себя в межень тихо, подобно рекам средней полосы России. Здесь реже и реже горы купают свое подножье в реке. Отступились они от нее, неуемной и своенравной. По обеим сторонам реки заливные луга; дальше тянутся деревушка за деревушкой, одна выше, другая ниже, одна больше, другая меньше, но все очень схожие. В каждой из них дома из круглого леса, поставленные преимущественно окнами к реке. Под окнами, разукрашенными причудливыми наличниками, - черемухи, изрезанные ножом скамейки у ворот, и неизменная речушка посредине деревни. Возле речушки ютятся ломаные-переломанные, но удивительно живучие кусты тальника, черемушника и пахучего смородинника.
На краю Корзиновки стоит церковь, которую давно уже никто не белил, но она все равно белая. С какой бы стороны ни подходил к Корзиновке человек, он обязательно сначала замечал церковь. В церкви кладовая, а кладовщиком Миша Сыроежкин. Когда он быпал выпивши, затягивал свою любимую песню:
...Я вор-р-р-р, я бандит,
Я преступник всего мир-ра...
Голос его гудел под высокими сводами церкви так, что мирно дремавшие там воробьи поднимали панику.
Еще до войны за дебош, учиненный в городской пивнушке, Миша побывал в милиции. После того считает себя Миша отчаянным человеком и поет исключительно "каторжанские" песни. Никогда Миша не убивал себя трудами, но кое в чем колхозу помогал. Перед войной он сделался даже бригадиром, и односельчане пророчили: "Скоро ты, Миша, в председатели махнешь!" На это Миша неизменно отвечал: "А что ж, ежели курсы закончить..."
Но этим пророчествам не суждено было осуществиться. Имелась у Миши пагубная привычка - любил он выпить. И это бы ничего, но, напившись, он буянил.
Никто в деревне Миши не боялся. Однако дома он пугал детей и жену Августу. Однажды Миша перебил всю посуду, переломал ухваты и одним из обломков вытянул жену вдоль спины. Ребятишки, спрятавшись на кухне, заревели. Тогда Миша зверским взглядом обвел избу и, заметив висячую лампу, заорал:
- Моя шея горит! - И трахнул по лампе кулаком. - Все пр-приломаю! неистовствовал он в темноте.
- Небось, кринку с самогоном не ломаешь. Перед носом твоим большущим стоит, - сказала Августа, не находя в печурке коробку со спичками.
- Чего? - зловеще спросил Миша и чертом пошел на огонек, зажженный женой. - Огрызаться?!
И тут эта крепкая, работящая женщина, на которой, по существу, держалось все хозяйство, не выдержала:
- Да что, на самом деле, тебе старый режим, что ли?! - И, схватив его в беремя, потащила к реке. - Хватит, кровь всю мою выпил... уж ни кровиночки не осталось.
Хмель моментом вылетел из Мишиной головы.
- Августа! Ты чего? Пусти! Мужики увидют! Гусанька, жена моя... Слышишь?! Туды твою... Ай-яй! Караул!
Августа бросила его в холодную воду.
С тех пор перестал Миша буйствовать дома, только на стороне он позволял себе иногда встряхнуться, за что и побывал в милиции.
Церковь стояла у дороги. Миша первый увидел женщину и мальчика, одетого в коротенькое пальтишко и обутого в стоптанные ботинки.