— Как тут дела, Анисимов? — спросил Николай у ординарца, забравшись в снежную нору.

— Все в порядке, товарищ комроты. Без вас Медведев командовал. Я вам с товарищем замполитом обед в полушубок завернул. Поешьте, пока не остыл. По первой норме харч нам выдали: суп вермишелевый и каша. А в газетке вон хлеб завернутый лежит.

— Спасибо, сейчас поедим.

Волков вытащил из полушубка теплый еще котелок с супом, поставил его между собой и Колобовым.

— Доставай ложку, командир. Со вчерашнего дня натощак ходим.

— Вас, товарищ замполит, сержант Жихов разыскивал. Просил вызвать его, когда появитесь, — сообщил Анисимов.

— Ладно. Сейчас поедим и позовешь его сюда.

Помявшись, ординарец повернулся к Колобову:

— Мы тут с Застежкиным поспорили немного, товарищ лейтенант. Он считает, что поутру мы в бой двинемся, а я с ним несогласный. Думаю, дня два в лесу еще просидим. На ваш-то погляд как, товарищ лейтенант, кто прав: я или Застежкин?

— Не знаю, Анисимов. Мне пока ничего неизвестно.

— Ну да, откуда же? — разочарованно вздохнул ординарец. — Оно, конечно, и поутру поднять могут, ежели с вечера сухой паек и боеприпасы подвезут. Санинструкторша индивидуальные пакеты еще днем раздала.

— Ладно, мыслитель, зови сюда Жихова и обойди командиров взводов. Скажи, чтобы через двадцать минут здесь собрались.

Сержант Жихов был писарем и группарторгом роты. Высокий и широкоплечий, он едва протиснулся под ель и тут же достал из кармана шинели стопку тетрадных листков.

— Вот, поглядите, товарищ лейтенант, — сказал он замполиту, — двадцать четыре заявления подали и еще несут. Хотят в бой идти коммунистами.

— Вот и хорошо, что несут. Сегодня вечером все и разберем, — обрадовался Волков.

— Да оно вроде бы и хорошо, а с другой стороны, и не совсем, — замялся сержант. — Тут такое дело… Тут вместо радости и почета может и обида в роте быть, а нам, как я понимаю, в бой идти предстоит.

— Какая обида, сержант? Говорите яснее.

— Так ведь заявления-то и бывшие штрафники подают. Все взводные командиры и шесть бойцов из бывших уже подали. Я пока ничего им не говорю, принимаю заявления, но как на это дело коммунисты посмотрят?

— Пугачев возражать не будет против приема в члены партии лучших из бывших штрафников, — уверенно включился в разговор Колобов, но Волков покачал головой:

— Вот что, сержант, оставьте-ка их заявления у меня, а если кто еще подойдет к вам из бывших по такому же делу, тоже ко мне направляйте. Я сам с ними поговорю.

— А как быть с заявлением сержанта Козлова? Он не из штрафников, даже доброволец. Перед самой войной его из партии исключили. Теперь просит восстановить.

— Помню, он до войны в Саратове жил и додумался в горком партии обратиться, что наши газеты якобы приукрашивают действительность.

— И что из этого получилось? — заинтересовался Колобов.

— А что могло получиться? Выложил свой партбилет на заседании бюро горкома, вот и все. И думай теперь, что с ним делать.

— Так он же не на рынке стал газеты критиковать — в горком партии обратился! — удивился Николай.

— Если бы на рынке, то и вопрос сейчас не стоял бы. Черт его знает, может, в их газетах, действительно, что-нибудь не так написали? И воюет хорошо, боевые награды имеет. Если его заявление не было клеветническим…

— А как сейчас мы это выясним, товарищ лейтенант? — спросил Жихов. — Газеты саратовские сюда не затребуешь… И какие у нас имеются основания не доверять решению бюро горкома партии?

— Да-а. Оставь и это заявление у меня. Повременим пока обсуждать его.

Когда сержант ушел, Колобов решил продолжить с Волковым начатый еще на марше разговор о членстве в партии.

— Тебе, Юрий Сергеевич, не кажется, что ты слишком часто обижаешь людей недоверием? Возьми того же Козлова или Медведева. Ты их прекрасно знаешь. Дай бог, чтобы все на них похожими были. Им вот-вот в бой идти, а удастся ли выйти живыми — большой вопрос. А ты им перед самым боем недоверие выкажешь… Лучше они с такой обидой воевать будут или нет?

— Видно, и впрямь тебе рановато в партию вступать, командир. Никак ты не можешь понять простой вещи: в том, что я отложил эти заявления, нет никакой обиды для тех, кто их написал.

— Это как же так?

— Обидеться можно, если тебя, скажем, в гости на именины не пригласили. Других позвали, а тебя нет. Тут ущемленное самолюбие взыграть может. А на партию обижаться нельзя. В нее вступают, когда в ее дело верят до конца, больше чем в самого себя.

— Знаешь, замполит, если твои слова в целом рассматривать, то ты вроде бы и прав. Только, сдается мне, ты словами играешь. Вот говоришь: «На партию обижаться нельзя». А что ты вкладываешь в это понятие — «партия»? Это же не безликая масса какая-то. Партия — это конкретные люди: ты, Пугачев, покойный Кушнаренко… Вот лично себя ты всегда считаешь правым?

— Ну, знаешь ли… Во всяком случае, стараюсь, — Волков явно не ожидал такого поворота. — Хотя лучше других себя никогда не считал.

— Да ты не обижайся, в тебя-то я верю, а вот нашему начштаба Гришину — не во всем, хотя он тоже коммунист… И Козлову я до конца верю, а саратовских ваших деятелей в глаза не видел, не знаю, как они в атаке себя поведут… Может, Козлова два-три чинуши не по делу обидели, а ты их за непробиваемое слово «партия» прячешь.

— Ты же сам говоришь, что этих людей в глаза не видел, а уже ярлыки клеишь… Ладно, поговорю я сегодня с бывшими штрафниками, скажу, что после боя их заявления будем рассматривать.

Утром двенадцатого января батальон Войтова подняли еще затемно. В лесу стояла чуткая предрассветная тишина. Набравший за ночь силу мороз сушил ноздри, зло пощипывал уши.

— Командиры рот, срочно направьте людей за горячей пищей, сухим пайком и боеприпасами. Не тянуться! Живей! — послышался из темноты отрывистый голос старшего лейтенанта Гришина. — По пять человек от каждого взвода — за лестницами, баграми и веревками!

Через полчаса они уже шли в хрустких от мороза сумерках навстречу разгоравшейся за Невой узкой полоске зари. Осторожно, взвод за взводом проходили по отмеченным вешками проходам в минном заграждении. Несли на плечах багры и лестницы. Впереди роты Колобова шагал приданный ему взвод саперов.

Наконец добрались до траншеи, протянувшейся по самому берегу реки. Сразу за бруствером — широкое, замутненное морозной дымкой русло. За ним смутно угадывался обрывистый противоположный берег. Отсюда он казался еще более далеким, чем со смотровой площадки на высокой сосне.

Со стороны Арбузово доносился гул разгорающегося боя. Там наши части пытались отвлечь внимание противника от места действительного прорыва. Видимо, замысел этот удался, так как даже осветительные ракеты перестали взлетать над Невой и совсем стихли редкие пулеметные очереди.

В траншее разрешили курить. Табачный дым вместе с паром от дыхания сотен людей тут же схватывался морозом и оседал изморозью на опущенные уши шапок, воротники полушубков и шинелей. «Градусов тридцать, пожалуй», — подумал Николай, вглядываясь в лица стоявших рядом бойцов. Они были напряжены и сосредоточены.

Ожидание всегда томительно, особенно перед боем. Каждого, даже закаленного и опытного воина сковывает страх перед первым неизбежным шагом за спасительный бруствер окопа. Начнется бой, тогда уже не будет времени на посторонние мысли. Отсюда, из траншеи, в которой они, прижавшись друг к другу, ждут сигнала к атаке, все кажется неизмеримо огромным. Два фронта, две великие силы уперлись друг в друга, и они, такие слабые и незащищенные, находились сейчас на самой кромке одной из этих противоборствующих сил. И какой бы мощной ни была оборона врага, все равно они, когда будет подан сигнал, незамедлительно ринутся вперед…

— Командир, ты почему не спрашиваешь о вчерашнем решении? — повернулся к Николаю стоявший рядом Волков. — Ведь приняли-таки мы вчера в партию Козлова. И двоих взводных твоих приняли — Медведева и Громова.

— А я от них самих об этом знаю, — улыбнулся Колобов. — Спасибо тебе, Юрий Сергеевич. Сам так решил или моя критика помогла?

— При чем тут твоя критика?.. — договорить Волков не успел. Где-то за лесом грохнул выстрел и первый снаряд, с сухим шелестом распарывая небо, пронесся над ними. На несколько секунд он словно бы затерялся где-то за рекой, затих, но вдруг обвально ухнул разрывом. И тут же траншея задрожала от расколовшейся невообразимым ревом и скрежетом тишины. Сотни орудий и минометов ударили по вражескому берегу.

Над передним краем противника и дальше, до самого горизонта, который сейчас только угадывался, вспучилась и грязными пятнами стала подниматься в воздух земля. Словно в какой-то дикой пляске вставала, опадала и конвульсивно дергалась сплошная стена разрывов в несколько километров по фронту и в глубину. Разрывы то сливались, то распадались, то опять соединялись в сплошную стену вздыбленной земли и дыма. На их фоне, черным по черному, взлетали бревна и доски — остатки того, что секундой назад было дзотом, блиндажом или землянкой.

На том берегу сейчас умирали немцы, и Николай воспринимал это как естественное и справедливое, потому что они сами пришли сюда, потому что когда-то должен же наступить конец мучениям и медленному умиранию великого и прекрасного города, потому что должна восторжествовать справедливость для сухонькой старушки, встреченной им в ленинградском трамвае, для шестилетнего мальчишки с военной пересылки, мечтающего накормить всех людей пшенной кашей, для тысяч и тысяч умирающих от голода детей, женщин и стариков.

— Вот так дают жизни «боги войны»! Не то, что в сентябре, — услышал Николай голос Фитюлина. — Ну, держись, немчура, сейчас мы тебя разнесем! Когда же эта «молотилка» кончится?

Колобов и сам с нетерпением ждал сигнала к атаке, чтобы поднять за собой роту и рвануться через застывшее русло реки вперед. Но артиллерийская канонада не замолкала. В дополнение к ней над вражескими позициями появились наши бомбардировщики. Одни шли в сторону Синявино, другие к Шлиссельбургу, третьи принялись бомбить ближайший тыл противника, его батареи и пункты управления.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: